Давай попробуем вместе
Шрифт:
– Тогда подавай в Мосгорсуд.
– Хорошо.
– А пока придется пожить в грехе. Говорят, это придает отношениям особую сладость. Вот только…
– Что?
– Выброси его пальто на помойку, к чертовой матери.
10
В один из тихих вечеров, когда ребенок гостит у бабушки, мы с Верой расслабляемся у телевизора. Нашу идиллию разрывает резкий звонок в дверь.
Верина мать влетает, таща за собой насупленного Мишку, и выпаливает с порога с торжественным злорадством:
– Докатились! Полюбуйся, дочка,
Я молчу. И вдруг Вера, моя милая, тихая Вера, заявляет с небывалой твердостью:
– Давно пора.
– Что-о?! – Это «О» застревает на губах и отражается в округлившихся глазах Галины Григорьевны.
– Миша, иди к себе, – говорит Вера.
Я тоже закрываю дверь, но-сквозь тонкие пе-.регородки до меня доносятся резкие голоса.
– Почему ты позволяешь унижать меня посторонним? Тем более в присутствии ребенка?! Возможно, я не оправдала твоих надежд. Извини. Но это моя жизнь, только моя! И я проживу ее так, как захочу! И представь, я не считаю себя неудачницей!
Мне хочется выскочить и расцеловать Веру. Но я включаю телевизор почти на полную громкость.
– Смотри, – говорю Мишке, – «Улица Сезам»!
– По-твоему, я маленький? – обижается он. – «Букве Бэ кричали: «Браво!» У нее кружочек справа…» Включи-ка лучше Покемона по московской.
– А что это?
– Мультик клевый. У нас все ребята смотрят.
Я послушно щелкаю пультом, и на экране появляется очаровательная зверушка, которая с интонацией пассивного педераста обращается к другой: «Эй, придурок, убери свою задницу!»
– Тебе что, это нравится?! – недоумеваю я.
– А? – переспрашивает Мишка. Он весь в экране, на котором уже появились какие-то разноцветные дебиловатые роботы.
Я слышу, как громко хлопает входная дверь.
11
В следующее утреннее дежурство я получаю втык – теперь от главврача за самоуправство. Речь идет о старике Спиридонове. Я слушаю пламенную речь о больничных показателях уровня смертности, едва сдерживаясь, чтобы не высказать все, что думаю по этому поводу. Подоспевший Виктор Степаныч щиплет меня за бок, заверяет главного, что подобное больше не повторится, и, громко сетуя на погоду и застарелый радикулит, утягивает меня за дверь.
Старика Спиридонова положили в палату в самом конце коридора. Помимо него там находился еще один человек, который лежал на боку и беспрерывно хрипел. В каждой больнице, в любом отделении есть такая палата. Туда кладут тех, кому осталось недолго. Мертвецкая… Он узнал меня, приподнявшись, улыбнулся.
– Вот, лежу, отдыхаю. Настраиваюсь на долгий путь. Интересно, кто из нас, – он кивает на хрипящего соседа, – вперед в ящик сыграет?
Я принялся было уверять старика, что все не так плохо, но осекся под его строгим взглядом. Ему, старому солдату, не нужна моя ложь. Увидев у меня в руках небольшой сверток с бананами и йогуртами, беззлобно пожурил:
– Ну зачем? Видишь, у меня и так всего полно.
Он кивнул на тумбочку, где и впрямь выстроились
– Родные навещали?
– Да кто только не заходил… Соседи, приятели. Старики, вроде меня. Ну и дочка с внучкой, конечно… – Его глаза заблестели. Я посмотрел в них и на миг ощутил нечто, похожее ла белую зависть. Это были глаза счастливого человека, уходящего с достоинством осознания, что прожил жизнь не напрасно.
– Я только воду пью. Есть не хочется. Забери назад бананы, сам съешь. Возьми, говорю, – прикрикнул он слабо, – все равно их потом слопают или выкинут.
«Потом…»
У меня мурашки пробежали по всему телу оттого, как этот человек спокойно и с достоинством рассуждал о неотвратимости конца.
– Вам не страшно?
Это срывается у меня с языка одновременно с наступившим откровением, для чего я здесь, зачем пришел. Жалкий эгоист… Я пытался рассуждать о милосердии, но на деле жаждал одного – максимального приближения к сокровенному знанию, которое никак не желало мне открыться.
Ой вперивает в меня долгий внимательный взгляд, будто пытаясь угадать, что творится под коркой моего поросшего давно не стриженным волосом черепа.
Ты о смерти? Нет, я ее не боюсь. Я хорошо пожил. Нелегко, но славно. Славно… – Он снова улыбается желтыми губами. Его глаза подергивает легкая поволока – сень воспоминаний.
– Вы прошли войну… Что вы чувствовали, вернувшись? Вам не хотелось все забыть?
– Забыть… – Он медленно пожевал беззубым ртом, подбирая слова. – Я уже плохо помню. Кое-что, возможно, да… Но вряд ли это удалось, по крайней мере в первое время. Ведь все вокруг было пропитано тем воздухом – поражений и побед. Мы были героями, победителями. И нам пришлось поднимать страну из руин. Нам было некогда думать – слишком много приходилось работать. Мы знали, что есть люди, которые подумают за нас. И мы верили им. Сейчас говорят, что это плохо. Что надо думать самим. Наверное. Все меняется. Меняется жизнь, меняется смерть… Я тоже с возрастом стал много думать. Что еще остается старости? Забыть… Нет, ничего не нужно забывать. Нельзя. Все беды от плохой памяти.
Он прикрыл глаза. Должно быть, я утомил его своей болтовней. Я поднимаюсь, чтобы тихонько уйти, как снова слышу надтреснутый голос:
– Для Афганистана ты молод. Где служил? В Югославии? Чечне?
– В Чечне.
– Там все иначе, верно?
– Да. Иначе. Я не чувствую себя героем. Скорее пешкой в чужой игре. Иногда не могу избавиться от ощущения, что это еще не кончилось.
– Хе-хе-хе, – коротко, словно опорожнил кишечник, рассмеялся старик. – Ваше поколение называет нас винтиками… А для себя вы какое прозвище придумали? Шпунтики? Я прожил жизнь. Я перевидал много правителей. Вот что я скажу тебе, парень: изменилось лишь то, что вы перестали верить тем, кто думает за вас. Но в остальном все осталось прежним. Именем партии или именем демократии. Какая разница… – Старик снова смежил веки. Получеловек-полутруп на соседней койке захрипел бессмысленно и дико.