Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам
Шрифт:
Ольга оказалась здесь по велению своего сестринского долга. Ее младшая сестра, красавица Муська, оставив на руках мужа трехлетнего мальчишку, умчалась в Москву продолжать учение в студии Хмелева.
Миша, ничуть с этим не посчитавшись, заболел скарлатиной. Оставшись при пиковом интересе, Юрий возопил о помощи, и Ольга появилась в роли милосердной сестры. Тут-то они и обменялись с Тасей не слишком богатым опытом ухода за больными малолетними детьми.
А когда Оля узнала о смерти Верочки, она прислала Тасе телеграмму: «Вспомни о моей судьбе. Может, тебе станет легче…» К тому времени Оля сама потеряла двух своих дочерей, Иришу и Машеньку, и всем своим израненным сердцем воспринимала
Нравился Тасе и муж Ольги, умный, всегда доброжелательный и ровный в обращении Коля Молчанов. Как-то незаметно присоединился к ним Юрий Прендель — колючий, как дикобраз, острослов и скептик, с настолько разлохмаченной нервной системой, что легко мог дать форы своим подопечным «психам».
Чаще всего собирались у Ольги, готовили немудреную закуску, пили чай, иной раз, под настроение, и по рюмке водки. Все были примерно одного возраста, когда только начинается лето жизни. Молодость тесно сплеталась с уже приобретенным опытом. Им было интересно друг с другом: поэт, балерина, литературовед и врач-психиатр. За словом в карман не лезли, на лету подхватывали удачную шутку, привыкли понимать друг друга с полуслова. Несхожими были и характеры друзей: неистовая, бескомпромиссная прямота Ольги, веселая ироничность Таси, спокойная рассудительность Николая и злая, несколько аффектированная насмешливость Пренделя при столкновении вызывали многоцветные искры. Жало скепсиса, которым мастерски орудовал Прендель, здесь воспринималось вовсе не как смертоносное оружие, но как легкий раздражитель.
Сегодня они опять сошлись все вместе, и, странным образом, их такие несходные характеры как бы спрессовались под тягостным гнетом случившегося и стали единым целым.
Сошлись, не зная еще о том, что были они накануне расставания на долгие годы, а с иными — даже навсегда. И ни один из них не мог даже предположить, как завинтит, повернет их личные судьбы война.
Не знала хрупкая женщина с круглым лицом, беленькая, курносенькая и чуть шепелявая, что поэтическое дарование ее совершит неимоверный, стремительнейший скачок к самым вершинам эсхиловской трагедийности, когда стихи ее окажутся столь необходимыми ленинградцам, как святая пайка черного, будто сама земля, блокадного хлеба. И имя ее — Ольга Берггольц — станет такой же неотъемлемой частью Ленинграда, как и слова стихов ее, врубленные в надгробие Пискаревского кладбища.
Не думала и Тася, расставшаяся, как ей казалось, уже навсегда с танцами, что через несколько месяцев ей не только придется танцевать самой, но и ставить танцы в оперном театре, одним из создателей которого она внезапно станет.
А Юрий Прендель! Мог ли он предположить, что, проработав самые страшные месяцы блокады в психиатрической больнице, выполняя там обязанности врача, сестры и санитара — и не за страх и не за хлебную карточку, а во имя гиппократовой клятвы, он окажется объектом служебного рвения каких-то глупцов, задним числом вспомнивших о его немецком происхождении и расставивших на него капканы своей бдительности. И только твердость и верность коллег Пренделя спасет его от сомнительной необходимости оказаться в трудовых лагерях или того хуже — за решеткой.
И уж меньше всего предчувствовал близкую свою смерть Коля Молчанов. С улыбкой поглядывая на узкое, горбоносое лицо всё еще пытавшегося острить Юрки, Молчанов — крепкий тридцатилетний мужчина, — конечно, не мог представить себе, что менее чем через год руки Пренделя будут поддерживать его голову и смачивать пересохшие белые губы умирающего от дистрофии.
Ну а сейчас они пришли к единственному выводу: отобьемся, и ох как худо придется гитлеровской Германии, осмелившейся напасть на нас!
А когда кто-то рискнул засомневаться в целесообразности пакта о ненападении — можно ли было верить Гитлеру! — все замахали руками и наперебой заговорили о том, что цель этого пакта — подготовиться к неизбежной войне и что цель эта достигнута.
И вдруг началось что-то совершенно непонятное. Немцы стремительно наступали. И та пугающая быстрота, с которой противник захватывал такие города, как Каунас, Минск, Вильнюс, рождала всевозможные слухи, расползавшиеся по булочным и продуктовым магазинам, где вынужденно общались между собой ленинградцы. Особо тревожными комментариями стратегов-дилетантов сопровождались сводки Совинформбюро об ожесточенных боях на Псковском направлении. Ведь это означало, что немцы приближаются к дальним подступам Ленинграда.
А Тася никак не могла забыть странное зрелище, которое видела на второй день войны, ранним утром.
Вся Конюшенная площадь, словно оправдывая свое название, оказалась забитой — да, именно забитой — великим множеством лошадей: вороных, каурых, пегих, рыжих, золотистых, серых просто и серых в яблоках, с мощными крупами и ногами-колоннами, не похожих на того норовистого коня, которого усмирял обнаженный атлет на Фонтанке. Битюги. Очень мирные. Лениво отмахивающиеся от мух длинными разноцветными хвостами. Тягловая сила. Но зачем же столько коней, коли наша армия сплошь моторизована! К вечеру площадь опустела, и дворники старательно очищали ее от многочисленных следов, оставленных этими, такими мирными животными.
Тася с Таней и Софьей Александровной перебрались с Мойки на Кировский, к Залесским. Особой необходимости в этом переезде не было — на автобусе несколько остановок, — но беде решили противостоять «всем миром» и, собираясь за обедом и вечерним чаем, обсуждали очередную сводку Совинформбюро, рассказывали, о чем говорят на работе, в очередях, и просто думали вслух.
Труднее становилось с продовольствием. Софья Александровна и Александра Ивановна, вооружившись авоськами, с утра отправлялись в многочасовые походы, а вернувшись, хвастали своими трофеями, порой совершенно неожиданными: килограмм кофе в зернах, коробка атлантической сельди под винным соусом, круторогая баранья голова…
Наконец-то пришла телеграмма от Дмитрия. Но довольно странная: звал почему-то в Пензу. Гадали, чем не по душе ему пришлась Рязань и что, собственно, влечет его в Пензу.
— В прошлом захудалый губернский центр. Уж никак не Рио-де-Жанейро, — убежденно констатировал Алексей Алексеевич. — Полагаю, Тасюта, что спешить с твоим отъездом не имеет смысла.
Тасе и самой казалось, что срываться из насиженного гнезда, теплого от близости любящих, близких людей, и мчаться в неизвестность, пожалуй, неосмотрительно. Конечно, Тасе хотелось, чтобы и Чиж, самый близкий ей человек, находился сейчас рядом. Но эмоции эмоциями, а трезвый рассудок подсказывал, что менять Ленинград на Пензу теперь, в условиях военного времени, просто нелогично.
И еще одно событие ворвалось в быт семьи Залесских и на несколько дней отодвинуло вопрос о Тасином отъезде.
В предобеденный час — а обедали Залесские тогда, когда возвращались с работы Алексей Алексеевич и Митя, — в комнату, где устроились Тася и Софья Александровна, зашел Митя.
Было в нем что-то непривычное, как в человеке, впервые надевшем на себя новый костюм. Он подошел к Тасе, спросил о чем-то незначительном, прошелся по комнате, закурил…
— Что-то у тебя, Митя, случилось? — почувствовав внутреннюю взволнованность брата, спросила Тася. — Не томи, давай сразу.