Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам
Шрифт:
Постепенно женщины разговорились. Все они были из близких к границе районов Белоруссии, матери и жены пограничников. Война низверглась на них с неба, внезапная, как землетрясение. Из их отрывочных, пропитанных ужасом и недоумением рассказов складывалась мозаика войны, красно-черная, как поезд, ставший их временным пристанищем. Чудовищный грохот, прервавший сон, прерывистый вой вражеских самолетов, столбы бледного, в свете наступающего утра, огня. И потом надо бежать, хотя бежать-то и некуда, — кто знает, куда упадет следующая бомба.
Почти каждый рассказ заканчивался вопросом: как же так? Ведь говорили — граница на замке, небо над нами всегда останется чистым! А где же были наши? Почему не поспели вовремя и не отогнали фашистов?
— Фактор внезапности, — рассудительно комментировал человек с забинтованной
Дмитрию нравился этот крупный, спокойный человек. На взгляд, было ему сорок — сорок пять: чуть серебрились виски его светлых, под ежик подстриженных волос, а легкая доброжелательная усмешка освещала его лицо с мелкими правильными чертами и глубоко сидящими карими глазами. Ушел он от немцев в чем был. Без шапки, без пальто, без вещей. Но полувоенный коверкотовый костюм и высокие шевровые сапоги были хорошо пригнаны и относительно чисты. Только рваная дыра, потемневшая по краям от засохшей крови на рукаве, чуть пониже плеча, да забинтованная рука свидетельствовали, что и он попал в чудовищную передрягу.
Движение поезда казалось загадочным. То он едва полз — можно было соскочить с платформы и легкой рысцой бежать рядом, не отставая, — то, раскачиваясь словно маятник, мчался со скоростью экспресса, то с воем проскакивал большие станции, то стопорил среди полей и долго к чему-то прислушивался.
Был душный, безветренный вечер, и всем мучительно хотелось пить.
Муромцев и Кэмрад на каждой остановке бегали за водой, наполняя единственный чайник и несколько консервных банок. Наконец, под покровом падающего сумрака, на одной из станций они выкрали большое пожарное ведро и дважды приносили его полным. Все напились всласть, а детишкам даже протерли лица мокрыми тряпочками и стали готовиться к ночлегу.
— Вздремну, пожалуй, чуток, — сказал Кэмрад и, тщательно завернув очки в носовой платок, прикорнул возле Дмитрия и почти мгновенно заснул.
А Дмитрию не спалось. Он сидел, опираясь спиной о борт платформы, и широко открытыми глазами всматривался в густеющую, стремительно движущуюся ночь. Монолитной черной преградой вдруг возникал лес, но поезд врубался в него, выскакивал на опушку, и становилось чуть светлее, потому что кроны деревьев уже не заслоняли хоть и безлунного, но звездного неба. Как павшие на землю искры фейерверочных ракет, мгновенно, на глазах гасли желтенькие огоньки засыпающих деревень. Дмитрий всё пытался понять: почему же Рязань не принимает эвакуированных? Ведь будь иначе, все эти потерявшие кров, испуганные, исстрадавшиеся женщины и дети — такие молчаливые и недоверчивые — уже прервали бы свою горькую и трудную дорогу в неизвестность и сейчас, вместо того чтобы валяться на шатающейся из стороны в сторону платформе из-под угля, спали бы на чистых кроватях, отмывшиеся и накормленные горячей пищей. Зачем же удлинять их страдания? Почему Пенза, Саранск и Саратов, но не Рязань? Ответ пришел внезапно, и таким страшным был его смысл, что Дмитрий даже закусил губу, чтобы не вскрикнуть. Рязань уже не была глубоким тылом. Война накатывалась на страну немыслимо быстро. Рязань могла стать прифронтовым городом.
И впервые за эти дни острое беспокойство за своих близких охватило его. Дмитрию представилось, что в левом ближнем углу платформы сидит в напряженной позе, чтобы не беспокоить ребенка, не женщина в коричневом реглане, а Тася. И на коленях у Таси — Танюшка, их вторая, теперь единственная дочурка. А первую они звали Верой… И кто-то дал Тасе разношенные мужские полуботинки, и она прикрепила их к своим маленьким босым ступням проволочными петлями. Тотчас же душная ночь стала еще более непереносимо душной, прекратился свист тугого, жаркого воздуха, отбрасываемого паровозом, и наступила удивительная, пугающая тишина.
…Шофёр подождал, пока Тася вылезла из грузовика, а я передал ей в руки Верочку и сбросил один за другим четырнадцать чемоданов, тюков и баулов.
— Ничего не забыли? — спросил шофёр. Получил обусловленную пятерку, дал газ и круто развернулся.
Песок, попадающий в дырочки сандалий, всё еще был горячим. Я пошел на разведку в приземистое и темное станционное здание. Вернулся и сказал:
— Там такая парилка, выдержать невозможно. Лучше уж здесь.
И мы составили три чемодана и разложили на них постель для Верочки.
— Достань где-нибудь воды, — сказала Тася.
У нас с собой была небольшая эмалированная кастрюлечка с крышкой, я взял ее и пошел искать воду. Долго кружил вокруг станционных построек, наконец решил постучать в двери тоже темной кибитки. Вышел старый туркмен в подштанниках и халате, сердито выкрикнул что-то непонятное, потом по-русски: «Шайтан тебя по ночам носит! Что за человек?», но воды налил полную кастрюлю. А Тася уже поставила на чемодан маленькую спиртовку, и белые квадратики сухого спирта занялись ленивыми голубыми огоньками.
— Посмотри, посмотри же, она прямо на глазах тает, — глухо говорила Тася, разворачивая пеленки и освобождая маленькое потное тельце.
У Таси пропало молоко, и негде было достать молока коровьего. Поили Верочку теплой сахарной водой. А кругом лежали пески, нагретые за день. Только пески. И если бы не две тускло поблескивающие полоски узкоколейки да несколько плоскокрыших строений, я бы уверовал — вот это есть край света. Но был это не край света, а всего-навсего крошечная станция Ташкепри, в самом конце узкоколейного пути, пронзающего жар и пески пустыни от Мары до самой афганской границы. И была обыкновенная августовская ночь на этой станции, где всего лишь два раза в сутки останавливались поезда: один в сторону Мары, другой в сторону Кушки. Нам нужно было ждать всю ночь и еще кусочек утра. И мы с Тасей ни на минуту не закрывали глаз, потому что ночные шумы и шорохи казались нам враждебными. Сонмы летучих мышей проносились над нами, и их странные силуэты пятнали высокое звездное небо. Позже, тоже бесшумные — лапы их утопали в песке, — вышли на добычу бродячие псы. Они пробегали совсем близко, похожие на собственные тени, поджав хвосты и опустив морды к земле. Я вытащил большой нож, раскрыл и судорожно зажал в потной ладони. Я не знал повадок этих молчаливых существ. Я их боялся. И я ненавидел себя за легкомыслие, толкнувшее меня разъезжать по этой необозримой раскаленной печи в поисках подходящей работы. Не нашлось ее в Мары, и вот потащился в Тахта-базар, не зная, что это пограничный город и туда нужен пропуск. Теперь надо было ехать в Чарджоу. Вновь залезать в горловину истекающей жаром печи… А Тася часто-часто зажигала электрический фонарик и тоненьким его лучом ощупывала складки одеяла, на котором спала наша девочка. А вдруг скорпион или фаланга! В полночь желтый свет озарил одно из окон станции. В его прямоугольнике возникла фигура тощего и, кажется, совсем молодого человека. Неторопливым движением надел он на голову наушники и долго, долго сидел неподвижно, уткнув подбородок в ладони. Но, видно, и эфир был так же молчалив, как и пустыня. Человек в окне безнадежно махнул рукой, встал и на мгновение исчез из желтого квадрата. А когда вновь появился, в руках у него была гитара. И, ни на йоту не отступив от сложившегося в литературе представления о телеграфисте, он задумчиво пробежал по семиструнной, и вот уже из негромкого медного перезвона распустилась «душистая ветка сирени». Тут же всё стало на свои места, и таинственный край света, населенный летучими мышами и собачьими привидениями, превратился в захолустный, богом забытый полустанок. А мы с Тасей так и просидели всю ночь возле Верочки и не спускали глаз с желтого квадратика, пока не наступил рассвет и пески не зашуршали под порывами «афганца», дувшего словно из горна, сооруженного циклопами. Ночные тревоги и страхи ушли, оставалась только чарджуйская неизвестность. Тряхнув головой, Тася сказала с лихим отчаянием:
— Как-нибудь да будет! Не может быть, чтобы никак не было… Ведь верно?
«…Как-нибудь будет, — думал Дмитрий, не переставая следить за ночью, бегущей по обеим сторонам поезда. — Найду какую-нибудь работу. Черт с ним, с искусством, в конце концов! Пойду учителем в школу. Не возьмут — на завод. Ведь есть же в Пензе заводы и фабрики… Это в Чарджоу — одна шелкомотальная… А может, и Фадеев откликнется. Но прежде всего — телеграфировать Тасе. Пусть немедленно выезжает. В такое время нельзя одному. Надо всем вместе. Обязательно надо».