Давид Гольдер
Шрифт:
Он поцеловал ей руку и исчез.
Глория осталась одна и принялась бесшумно мерить шагами пустую галерею. Она прекрасно знала… Всегда знала… Он не отложил для нее ни единого су… Зарабатывал на одном деле и тут же вкладывал средства в другое… И что теперь?
— Миллиарды на бумаге — и ничего в руках! — в бешенстве прошипела она сквозь зубы.
Он говорил: «О чем ты волнуешься? Я пока жив…» Глупец! Разве в шестьдесят восемь лет ему не следовало каждый день думать о смерти? Разве не первейшая обязанность мужа — обеспечить жене достойное содержание, оставить приличное наследство? У них нет никаких накоплений. А когда Давид отойдет от дел, и вовсе ничего не останется. Дела… Без них поток живых денег мгновенно иссякнет. «Останется миллион, — думала она, —
— Нужно, чтобы он прожил еще лет пятнадцать, не меньше! — с ненавистью в голосе выкрикнула она. — Пусть платит за все, что сделал мне в жизни… Нет, не позволю…
Она ненавидела мужа — этого грубого, уродливого старика, любившего только деньги, грязные деньги, которые он даже не умел сохранить! Ее он никогда не любил… Драгоценности дарил — что да, то да, но из тщеславия, чтобы пустить пыль в глаза окружающим, а когда Джойс подросла, цацки стали доставаться в основном ей… Джойс… Вот ее он любил… Еще бы… Она была красивой, молодой, блестящей. Проклятый гордец! В его сердце живут только гордость и тщеславие! Ей, законной жене, он устраивал дикие сцены за каждый новый бриллиант, за паршивое колечко. «Оставь меня в покое! У меня нет денег! Хочешь, чтобы я сдох?» А другие? Как устраиваются они? Все работают — все как один! Не выставляют себя ни самыми умными, ни самыми сильными, но после их смерти жены ни в чем не нуждаются!.. «Некоторым женщинам везет…» Только не ей… Правда в том, что Давиду никогда не было до нее дела… Он никогда ее не любил… Иначе и часа не прожил бы спокойно, зная, что у нее совсем нет средств… кроме тех жалких денег, которые она отложила сама, ценой немыслимых усилий и терпения… Но это мои деньги, мои, пусть не думает, что я потрачу их на него!..
— Благодарю, с меня хватит одного сутенера, — пробормотала она, подумав об Ойосе. — Ни за что, пусть устраивается, как хочет…
В конце концов, зачем, во имя чего она должна говорить ему правду? Глория прекрасно знала, что с его еврейским священным ужасом перед смертью Гольдер немедленно все бросит и будет думать только о своем драгоценном здоровье… Эгоист, трус… «Разве это моя вина, что он за столько лет не заработал достаточно денег, чтобы умереть со спокойной душой? Сегодня, когда дела пришли в полное запустение, сказать ему правду было бы безумием!.. Потом… Позже… Теперь я в курсе и сама за всем прослежу… То дело, которое он хочет запустить… Что он сказал: „Кое-что интересное…“ Как только все окажется на мази, будет даже полезно сказать Давиду правду, чтобы он не кинулся в новую авантюру… Вот именно, тогда — и ни днем раньше…»
Поборов последние сомнения, Глория подошла к стоявшему в углу маленькому столику.
Господин профессор!
Мучимая тревогой за состояние мужа, я после долгих раздумий решилась перевезти моего дорогого больного в Париж. Примите мою глубочайшую благодарность вместе с…
Она прервалась, бросила ручку, стремительно пересекла галерею и вошла в спальню Гольдера. Сиделки не было. Он как будто спал, только руки слегка подрагивали в такт тяжелому дыханию. Глория бросила на мужа рассеянный взгляд, огляделась и обнаружила то, что искала: забытую на стуле мужскую одежду. Она взяла пиджак, пошарила во внутреннем кармане, вынула бумажник, достала сложенную вчетверо тысячефранковую банкноту и спрятала ее в ладони.
Появилась сиделка.
— Он успокоился… — Она кивнула на больного.
Глория не без труда наклонилась и прикоснулась накрашенными губами к щеке мужа. Гольдер издал глухой стон, слабо пошевелил руками, как будто хотел отодвинуть касавшиеся его груди холодные жемчужины. Глория выпрямилась и вздохнула.
— Будет лучше, если я его оставлю. Он меня не узнаёт.
В тот же вечер Гедалия вернулся. Причину визита он объяснил следующим образом:
— Я не мог расстаться со своим пациентом, не сняв с себя ответственности за его здоровье, а возможно, и за жизнь. Я абсолютно уверен, мадам, что сейчас вашего мужа никуда перевозить нельзя. Мне показалось, что утром я недостаточно ясно высказался на сей счет.
— Напротив, — понизив голос, ответила Глория. — Вы серьезно меня встревожили, возможно, даже чересчур серьезно?..
Она замолчала, и несколько мгновений они смотрели друг на друга, не говоря ни слова. Казалось, что Гедалия колеблется.
— Желаете ли вы, чтобы я еще раз осмотрел больного? Я ужинаю на вилле «Де Блю», у миссис Маккей… У меня есть полчаса. Уверяю, я буду счастлив, если смогу смягчить поставленный диагноз.
— Благодарю вас, — сухо произнесла Глория.
Она провела его в комнату мужа, осталась в гостиной, решив подслушивать под закрытой дверью. Врач и сиделка говорили тихими голосами, и Глория с недовольным видом отошла к открытому окну.
Четверть часа спустя врач вышел, потирая маленькие белые ручки.
— Итак?
— Ну что же, дорогая мадам, улучшения в состоянии больного весьма значительны, и я начинаю склоняться к мысли, что кризис был спровоцирован причинами исключительно неврологического свойства… А это значит, что сердце не затронуто. Мне трудно высказать окончательное суждение, учитывая степень истощения сил моего пациента, но я уже сегодня могу утверждать, что будущее видится мне в куда более оптимистичном свете. Полагаю, мсье Гольдер еще много лет будет способен к активной деятельности…
— Вы уверены?
— Да.
Врач выдержал паузу.
— И все же я настаиваю: больной нетранспортабелен. Вы поступите, как сочтете нужным, я же чувствую огромное облегчение, потому что снял с себя ответственность.
— О, господин профессор, я даже не рассматриваю подобную возможность…
Она с улыбкой протянула ему руку:
— Благодарю вас от всего сердца… Надеюсь, вы забудете случившееся между нами досадное недоразумение и продолжите консультировать моего бедного мужа?
Гедалия изобразил колебание, но в конце концов пообещал.
Каждый день его красно-белый автомобиль останавливался перед домом Гольдеров. Так продолжалось около двух недель. Потом Гедалия неожиданно исчез. Чуть позже Гольдер выписал чек на двадцать тысяч франков на имя профессора в качестве гонорара за услуги, и это стало его первым осознанным действием.
В тот день больного впервые усадили на кровати в подушках.
Глория поддерживала мужа за плечи левой рукой, слегка наклоняя его вперед, в правой держала у него перед глазами открытую чековую книжку и незаметно изучала его жестким взглядом. Как изменился этот человек… Нос раньше был совсем другой формы, а теперь выглядит огромным и крючковатым, как у старого еврейского ростовщика… И тело тоже изменилось, стало дряблым, как студень, и пахнет от него лихорадкой и потом… Глория подобрала ручку, выпавшую из ослабевших пальцев на кровать и забрызгавшую чернилами простыню.
— Ну что, Давид, ты лучше себя чувствуешь?
Гольдер не ответил. Уже две недели он странным хриплым голосом, который понимала только сиделка, произносил всего две фразы: «Я задыхаюсь» и «Мне плохо»… Гольдер лежал с закрытыми глазами, вытянув руки вдоль тела, неподвижный и бессловесный, как покойник. Когда Гедалия удалялся, сиделка наклонялась над своим пациентом, оправляла одеяло и сообщала шепотом: «Он остался вами доволен…» Дрожащие веки больного слегка приподнимались, и женщина ловила на себе пристальный, жесткий взгляд. Ей казалось, что Гольдер с мольбой и отчаянием цепляется за ее губы, обещающие выздоровление… «Он все понимает…» — думала она. Но позже, снова обретя способность говорить и отдавать приказы, он так и не спросил, ни как называется его болезнь, ни сколько она продлится, ни когда он сможет вставать, а потом и уехать… Казалось, больной довольствуется туманными обещаниями Глории: «Скоро тебе станет лучше… Все дело в переутомлении… Ты мог бы бросить курить… Табак вреден, Давид. Как и игра… Тебе уже не двадцать…»