Дед Фишка
Шрифт:
— Ты погоди, дядя, — остановил его Матвей. — Ходить в караул — нехитрая штука, а тебе другое дело найдётся.
Старик насторожился, думая, что Матвей доскажет до конца, но тот замолчал. Дед Фишка расспрашивать племянника не рискнул. Тот был теперь командиром отряда, и, втайне гордясь этим, старик понимал, что у Матвея могут быть секреты, о которых никто не должен знать. Однако с этого часа старик жил, всё время чего-то ожидая.
Как-то перед вечером Матвей пришёл на озеро. Дед Фишка только что поставил жерлицы и присел покурить.
Увидев Матвея, старик обрадовался: давно
— А, Матюша! Ну, иди, иди, покурим, — пригласил он племянника.
Матвей не спеша подошёл, улыбаясь, спросил:
— Ловится, дядя?
— Ловится, Матюша. Думаю вот колоду выдолбить да к зиме пудиков десять посолить. Неплохо бы, как думаешь?
Матвей промолчал и, посматривая на толстые кедровые чурбаки, приготовленные стариком на поделку колод, сказал:
— Неплохо, дядя, а только… — и, не договорив, подошёл к старику, сел с ним рядом и потянулся за кисетом. — В жилые места, дядя, надо тебе направиться, — закончил Матвей, берясь за табак.
— Навовсе? — с тревогой спросил дед Фишка, заглядывая Матвею в лицо.
Матвей поспешил успокоить старика:
— Нет, дядя, на время. Теперь мы обстроились, малость окрепли — надо дать знать о себе, чтоб народ из других сёл и деревень к нам шёл. Ерунда не нам одним житья не даёт. Как думаешь?
Дед Фишка оживился; поглядывая из-под бровей хитроватыми глазками на Матвея, бойко заговорил:
— Я уж, Матюша, давно этого поджидаю. Себе на уме не раз мозгами раскидывал: не рыбу же ловить мы пришли сюда, надо бы и за дело приниматься!
— Правильно, дядя! Вот и иди, оповести народ. Как это сделать, тебе лучше знать, — улыбнулся Матвей. — Смотри только не влопайся. Попадёшь к Ерунде — назад не вернёшься.
— Об этом, Матюша, не сумлевайся. Я в такие времена живу по-кобелиному: сплю, а сам, нычить, всё слышу.
— Побольше, дядя, рассказывай там насчёт нас. Волченорцы, мол, так порешили: сгибнуть всем или власть эту долой — серёдки нету. Которые к нам вздумают идти, пусть хлеб, ружья, порох, свинец, топоры несут — надеяться тут не на что, у самих сухари к концу подходят. Завтра весь отряд на паёк перевожу. — Матвей замолчал и несколько секунд сидел, потупившись, занятый какими-то своими мыслями.
«Старят его эти заботы», — подумал дед Фишка, и вспомнился ему Матвей в молодости: статный, с шапкой русых вьющихся волос, с румянцем на свежем лице, как будто только что омытом ключевой водицей.
Старше вздохнул и, поднимаясь, сказал:
— Одним словом, Матюша, всё обделаю честь по чести. А если и всыплюсь — беды мало. Как ни крути, ни верти, а умирать тоже надо.
— Ну, нет, дядя, об этом ты брось сейчас думать! — сказал Матвей вполне серьёзно. — Мы ещё с тобой мирно здесь поохотимся. Эта власть хоть и свирепая, а век у неё небольшой. Вот-вот вконец надломится. Мы с тобой, дядя, золотишко тут ещё пошарим. — Он сощурился, заулыбался.
Дед Фишка горячо перекрестился, взглянув на небо, твёрдо произнёс:
— Дай-то бог!
А на другой день утром дед Фишка исчез. Его отсутствие в отряде заметили только вечером, когда старик, уже проделав по тайге длинный путь, сидел в тёплой избе Кинтельяна Прохорова и вполголоса
6
Балагачёва жила такой же тревожной и бурлящей жизнью, какой жили Волчьи Норы. Укрываясь от бесчисленных притеснений наезжавших сюда подручных штабс-капитана Ерунды, мужики отсиживались по лесам. За непокорность здесь расправлялись испытанным способом: семь домов в Балагачёвой были спалены, не меньше десяти мужиков выстеганы шомполами, а сапожник, бывший матрос Семён Швабра, кричавший во время порки по адресу колчаковской власти ругательные слова, был увезён в жировскую волостную каталажку и с тех пор пропал без вести.
— Изныли мы все от такой жизни, — жаловалась Акулина Прохорова деду Фишке. — Мужики наши суетились тут: ружья собирали, порох, свинец. Да только что проку-то? Разве им одним-то побороть такую силищу? Клич бы по народу кликнуть. Ведь где ни послушаешь, только об одном и говорят: конец пришёл… Бунтовать надо, дед Фишка. Не знаю, как у вас в Волчьих Норах, а у нас нету мочи терпеть больше…
Старик не перебивал Акулину. Когда она высказалась до конца, он проговорил:
— Правду сказала, Акулинушка. Кому-кому, а тебе откроюсь чистосердечно: послан я, Акулинушка, кинуть клич по народу…
Они сидели на табуретках возле печки. Стояла такая ночь, что в темноте нельзя было различить даже окна. Где-то, должно быть в углу, истлевшем от времени, уныло посвистывал сверчок. С улицы доносился сердитый лай собак. Он перекатывался по всей деревне с одного края на другой — тревожный, нагоняющий на балагачёвцев зловещие предчувствия и тоску.
Часто останавливаясь и прислушиваясь, не подходит ли кто к избе, дед Фишка до полуночи рассказывал Акулине о бесчинствах штабс-капитана Ерунды, о партизанском отряде, о племяннике Матвее, который стал теперь главным среди мужиков. Акулина была умная баба, с живым и решительным характером. Выслушав старика, она сказала:
— Ложись-ка, дед Фишка, сейчас спать, а на рассвете отведу я тебя к мужикам в пихтачи, обскажешь им всё сам. Чего же тут без дела они будут сидеть?
Дед Фишка забрался на печку, и, хотя беспокойный лай собак не прекращался, он уснул быстро и крепко.
Проснулся он от стука в дверь. Кто-то барабанил смело, по-хозяйски. Дед Фишка поднял голову с подушки и тихонько сказал:
— Акулина!
Хозяйка уже не спала, ответила с тревогой в голосе:
— Слышу, дед Фишка.
— Ты постой, не выходи. Надо мне спрятаться, — проговорил старик, осторожно спускаясь с печки.
— Лезь, дед Фишка, в подполье. Вправо там большая отдушина есть. В случае чего — выскакивай во двор.
— Добро, Акулинушка, добро!
Акулина открыла подполье, пособила старику спуститься и направилась в сени.
Через несколько минут она вернулась, подняла крышку подполья и повеселевшим голосом сказала:
— Выходи, дед Фишка! Кинтельян пришёл.
— Будь ты проклята и жизнь такая! Продрог весь до костей, — пробурчал дед Фишка, вылезая из подполья.
— Дожили! Вместо того чтоб гостя за стол сажать, в подполье прячем, — раздался голос Кинтельяна из темноты.