Дефицит
Шрифт:
— Не мешайте смотреть! — внятно сказал ему Малышев.
— Да тут и смотреть нечего, — вполголоса, интеллигентно оправдался плешивый.
— Тогда уходите отсюда! — Малышев даже ноги подобрал, дорогу ему освободил. Тот гмыкнул и глянул на спутницу, ища поддержки, она смотрела на экран, улыбка ее стала еще более терпящей. На голоса обернулись девицы впереди, призвали к порядку, можно спокойно смотреть дальше, но плешивый не унимался, теперь он изводил Малышева молча, одними жестами, то вперед подастся, то назад откинется, то рукой этак выразительно поведет, то вздохнет надсадно, всеми телодвижениями словно бы вопрошая: ну не чушь ли, не глупость ли несусветная?! Малышев терпел, не станешь же соседа связывать по рукам по ногам, терпел,
— «Литгазета» уже писала по этой киношке, критиковала за пошлость, бездуховность и вредность, особенно для молодежи, я читал…
Мог бы говорить потише, нет, он вещает на публику, ждет отзыва. «Не читай, дураку грамота вредна», — хотел сказать Малышев, обернулся, спутница того сняла, наконец, улыбку, устала и вот-вот погонит зануду, глянула она на Малышева с опаской — что он выкинет? А он свойски подмигнул ей, хулиган, вертопрах, и на том успокоился.
На улице стало прохладно, время к вечеру, Малышев вздохнул свободнее. Хочешь не хочешь, пришлось отметить, что он стал ко всему цепляться. Застревает в конфликтной ситуации, либо сам же ее создает. Возраст? Ерунда, оптимальный у него возраст, в сорок пять как раз все должно быть в ажуре, юношеские порывы укрощены, а старческая дряхлость еще не брезжит, самая середина золотая, ничем не отягощенная. Полагалось бы ему равновесие, а его нет. Нервозность может быть от гипертонии, от многих других причин и ни от чего, просто так. Почему-то все больше стало возникать поводов для недовольства, досады, злости. Куда ни глянь, куда ни кинь, везде что-то не по душе, и не только одному ему, но, кажется, всем другим тоже. Какой-то спад, остывание, обветшание. «Поражает новизна зла», — сказал как-то Телятников. Какая-такая новизна, наоборот, дряхлость зла, застойность. И не поражает, а возмущает всеохватность застоя, одряхление, усталость. И оттого готовность номер один идти на конфликт, дай только повод, а повода и просить не надо, вот он, плешь в вельвете, та искра, которая падает на сухой порох, и новизна тут не обязательна, любая искра годится, старая, новая, хоть от кресала, хоть от лазера. «Надо держаться». Надо-то надо, да вот зачем?..
В поликлинике он прошел мимо зеркала в холле и, не останавливаясь, увидел себя вполне здорового, даже элегантного, почти как Борис Зиновьев, отнюдь не помятого больничным пребыванием, одним словом, такого, каким ему хотелось предстать сейчас перед Аллой Павловной. Возле ее кабинета пустые стулья, он приоткрыл дверь — она сидела за столом в халате, без колпака, перед кипой амбулаторных карт, озабоченно что-то писала.
— А я уже хотела вам домой звонить. Как давление? — И взялась за тонометр.
Он снял пиджак, видя себя снизу, с ее точки зрения, рослый здоровый мужчина в хорошей сорочке, в обтянутых брюках (а ведь раньше было наплевать на одежду), отстегнул запонку, чуть помедлил и… снова застегнул. Надел пиджак и сел за стол перед Аллой Павловной, не на стул для пациентов, а на место сестры перед картонным ящиком с диспансерными карточками.
— Хватит прикидываться, давление у меня нормальное, разве не видите?
— Совсем измерять не будете? — звонко спросила она, как будто даже обрадованная его шалостью.
— Совсем не буду, всю оставшуюся жизнь.
Она повертела шариковую ручку в пальцах, с тупого конца на острый и обратно, заполняя таким движением паузу,
— А что мне записать?
— Запишите сто двадцать на восемьдесят. Или, если вы такая добросовестная, пишите, что пациент отказался измерять давление да еще, нахал, грубиян, намерен говорить врачу комплименты.
Она повела бровью, дескать, послушаем, что за комплименты, что-то все-таки записала, а он смотрел на ее лицо, молодое, ему казалось, лицо, лет восемнадцать ей, а ему двадцать три, как тогда, много лет назад, так много, что… целая жизнь прошла. Где она жила эти годы? Двое детей уже, а осталась такой же. Темный румянец, губы четкие, пушистые брови, вся какая-то цельная, собранная на своих дочерях да на своей загадочной терапии.
— Закрывайте больничный, Алла Павловна.
— Что это вы разошлись, Сергей Иванович? Врачу виднее. Погуляли два дня, и вас уже не узнать. Вам так трудно зайти сюда?
— Не трудно, если на правах здорового.
— Вот и отлично, милости прошу через три дня. А сейчас не закрою.
— Тогда позвольте вас проводить? В отместку.
— Попробуйте.
Пошли. Вечер уже, прохлада. Час пик спал, им легко, просторно идти по улице, все люди навстречу добрые, изумительные люди, — будьте счастливы, пусть вам будет вот так же легко и хорошо, вот как нам. Идут вдвоем, слегка смущенные, словно десятиклассники, впору задать вопрос, глядя на них: а если это любовь? Он видит встречных прохожих, а она нет, будто парит над всеми и осознает только его присутствие рядом.
Кафе «Космос», у входа пять-шесть ожидающих, молодежь.
— Может быть, зайдем? — предложил он. — Посидим?
— Поздно, Сережа Малышев, — она улыбнулась чуть грустно. — Наши места заняты. Идемте лучше ко мне, там и посидим.
Шли-шли, не спеша (где его обещанные комплименты?), свернули за угол, длинный дом, прошли под высокой аркой, и тут навстречу галопом мохнатый пудель, болтая ушами, за ним, шлепая подошвами, девчонка в коротком платье, будто привязанная к пуделю, мгновенно остановилась столбиком, звонко выстрелила:
— Здрасьте! — Сверкнула белозубо улыбкой, быстро, дядю осмотрела с головы до ног и прижалась к матери. Пудель вернулся, запрыгал возле них, поскуливая, девочка взяла его на руки. — А я колготки надела, которые Лиза прислала.
— Жарко же!
— Ну что ты, мама, я немного поношу и сниму. До свидания! — спустила пуделя на асфальт, и опять побежали.
— Это моя Алена.
— Я догадался. Милая девочка.
Алла Павловна покраснела.
— Лизавета прислала ей вчера конфет и колготки. Первый самостоятельный шаг моей старшей, я ее не просила. — Ей было приятно сказать об этом.
А Катерина сделала бы такой шаг? Вряд ли. Впрочем, он не знает, на что способна его дочь. И виноват сам. Хотя помнит о ней всегда, сравнивает и всегда требует от нее лучшего. Замуж она не хочет, во всяком случае, на словах, она в институт рвется. Ему вдруг стало жалко свою дочь. И себя тоже…
Вошли в квартиру.
— Надо разуться? — спросил он и поднял ногу, берясь за шнурки.
— Терпеть не могу! В одних носках, что за мужчина?! — Взяла его за руку, провела в комнату, он сразу обратил внимание на портрет в рамке, догадался — муж, хотел мимо пройти, но подумал вдруг: «Вот так и мимо меня пройдут». Но почему мимо тебя, если ты жив, а он мертв? Ни с того, ни с сего какая-то одинаковость возникла в сознании, он остановился перед портретом.
— Это муж?
— Да. Родионов.
Удлиненное лицо, легкая улыбка, отчаянные глаза, волосы густой прядью вверх ото лба и затем полукругом вниз, к уху. Можешь смотреть, можешь не смотреть, а они сейчас будто втроем.
— Выразительное лицо. И кажется, знакомое.
Она ничего не сказала, помолчала, показала на кресло:
— Садитесь, Сергей Иванович. Чаю вам или кофе?
— Все равно, Алла Павловна, что себе, то и мне.
Знать бы, что она испытывает, спустя годы, после смерти мужа. И что будет Марина испытывать…