Дело было так
Шрифт:
Когда она приехала сюда, в Нагалале уже стояли бараки и коровники и люди каждый день получали в долг «со склада», так это называлось, немного сахара и жира. Летом нещадно жгло солнце, от которого некуда было укрыться, а зимой все тонули в грязи, которая стояла до самых колен и выше. Молодая девушка — так она всегда говорила о себе: «Когда я была девушкой» — еще в коричневом гимназическом переднике, еще с черной лентой в волосах, она вступила в новый для нее мир, мир незнакомый, тяжелый, даже жестокий.
Она не работала ни в Хулде, ни в Беер-Яакове, она не основала Дганию и не пахала на полях Седжеры и Явнеэля. Она просто пришла в семью в Нагалале и начала
Жесткая и требовательная к себе, жесткая и требовательная к другим, ревнивая, не умевшая уступать и не умевшая прощать, она всегда была в работе, тащила бремя труда от зари до ночи, круглый год, от сбора винограда до жатвы, от сезона засолки огурцов и маслин до промышленного производства варенья под гранатом в своем дворе, а когда в семье кончался последний грош, искала приработка на стороне, принимала на постой рабочих электрокомпании, которые тянули провода в Нагалаль, а в ее старой записной книжке я нашла запись: «Счет лесных рабочих» — полтора груша, и еще полгруша, и еще двадцать миль [67] — стоимость тех обедов, которые она готовила для них. Семейное хозяйство превратилось в часть ее существа и ее доли, это был тот уголок, где она должна была делать все и где она могла делать все по своему желанию. С детства я знала: если бы не мама, мы бы вряд ли вообще остались в Нагалале.
67
Груши и мили — мелкая монета в ишуве.
И еще был у нее дар Божий: мы все заслушивались, когда она рассказывала о своей семье и друзьях в России, о дедушке, который был повешен погромщиками, потому что арендовал землю у помещика, о матери, бой-бабе, в лавку которой мешки с мукой сгружали с товарных поездов прямо у входа, — а ее русские песни мы пели еще до того, как пошли в молодежное движение. Нас завораживал ее богатый, выразительный язык, ее образные выражения, эти ее рассказы и ее тоска по далекой родине. Там, на бетонной платформе перед кухней, на той теплой бетонной площадке, которую мы бесконечно мыли и скребли, скребли и мыли, она потом сидела с нами, и плела эти свои бесконечные рассказы, и пела свои песни, и вводила нас всех в свой секретный волшебный мир, о котором знали только немногие.
Отец и мама, теперь вы наконец лежите рядом, в вечном покое, в мире и согласии, без обид и печали, в той настоящей любви, которую вы не могли обрести в мире живых из-за разрушающих ее потрясений и ударов и которая теперь нашла свое последнее и истинное успокоение.
На похоронах старых людей, особенно тех, с которыми было очень тяжело при жизни, или тех, которые заставили близких слишком долго ждать своей смерти, появляется порой чувство облегчения и освобождения. Но на похоронах бабушки Тони никто не испытывал такого чувства. Все знали, что она была женщиной нелегкой — упрямой, обидчивой, ревнивой, въедливой и деспотичной. Но во многих отношениях, и в плохом, и в хорошем, она была квинтэссенцией нашей семьи, рафинированной эссенцией, не разведенной водицей уступок и компромиссов.
Она была источником нашей силы, потому что не искала лазеек и не отступала, а всегда сражалась, и боролась, и держала семью и хозяйство на своих плечах и в своих руках и когтях, буквально всеми своими десятью пальцами. «А ну потрогай!» — так сказала она мне в одну из последних наших встреч и протянула мне свои
Похороны закончились. Мы медленно спустились с кладбищенского холма к ее дому и расселись на «платформе» у входа. Даже сейчас, когда она умерла, никто не осмеливался зайти внутрь, ни через переднюю дверь, ни через заднюю, — а вдруг она появится и порежет его на кусочки. Каждый ждал, пока самый отважный поднимется первым, откроет и войдет.
Всем было грустно. Никто не чувствовал того облегчения, которого ждал. Не было ни боли раскаяния, ни стыда от примирения. Поэтому мы занимались тем, чем в нашей семье занимаются всегда, и в горе, и в радости, — рассказывали истории. Рассказывали о ней и о дедушке, о мошаве и о семье, спорили, было дело так или не так, и знали, что и эта минута станет очередной семейной историей, имеющей как минимум шесть вариантов.
И вдруг обе ее дочери, моя мама и моя тетя, встали, открыли дверь и вошли в дом. Все умолкли, переглянулись, а затем разом поднялись и вошли следом за ними. Дом заполнился людьми. И вдруг мы увидели, какой он убогий и маленький. Многие годы мы в него не входили. Запрет, как это бывает с запретами, приукрасил его. Воспоминания, как это бывает с воспоминаниями, увеличили его намного против действительности. Неутоленное желание, как это бывает с неутоленными желаниями, превратило его во дворец. Мама с тетей прошли через столовую, в которой не ели, дошли до двери, в которую не входили, свернули налево и остановились возле закрытых комнат, «святая святых» бабушки Тони.
Дверь, разумеется, была закрыта, как же иначе! Послышались вопросы: где ключ? Возник небольшой переполох. Все принялись шарить в ящиках и шкафах на кухне — впустую. Тогда мама с тетей бросились на склад инструментов, в тот барак, где они когда-то росли вместе с братом, теснясь в одной комнате, и который потом стал обителью «банды» — веселой и беспутной компании дяди Михи и его товарищей, а еще позже — комнатой дяди Менахема, а под конец — просто развалюхой, где хранились рабочие орудия, инструменты и те старые вещи, что мошавники никогда не выбрасывают, ибо мошавники не выбрасывают ничего, потому что, если ты сегодня что-нибудь выбросил, завтра окажется, что это именно то, что тебе необходимо.
Ключа не было и там. Кто-то высказал предположение, что бабушке Тоне удалось тайком унести его в могилу. Прозвучало предложение вломиться в закрытые комнаты силой. Но тут мама подошла к двери, сняла тряпку с дверной ручки и слегка ее повернула. Ко всеобщему изумлению дверь оказалась не запертой, а всего лишь прикрытой. Теперь она распахнулась настежь.
Носы принюхались. Глаза впились. Уши навострились. Детали оказались верными: прохладная тишина, влажный воздух, прозрачная полутьма, безупречная чистота. Рассказы подтвердились. Дело было именно так. Вот они — крошащиеся от старости простыни на мебели.
Батшева и Батия вошли ей туда, куда она никого не впускала, и открыли ей окна, которые она закрыла. Свет и воздух вторглись ей в комнаты, а вместе с ними — и взгляды других членов семьи, которые частью столпились у входа, а частью поспешили наружу, собрались на тротуаре и теперь глядели в распахнувшиеся окна. А следом за взглядами тут же ворвались крупицы пыли, иглы казуарин, перья паршивых голубей, цветочная пыльца, летящие семена и волокна половы, которые все эти годы только и ждали за стенами именно этой минуты.