Дело
Шрифт:
— Превосходно! Всем напиткам напиток! Разрешите мне уговорить вас, сэр, — обратился он ко мне, — выпить бокал этого отличного вина.
Он начал говорить радушно, обращаясь ко всем вообще и ни к кому в частности:
— Не знаю, уясняете ли вы себе, что это мой самый последний выход в свет перед ежегодной зимней спячкой? Да, да! Это очень благоразумная мера предосторожности с моей стороны. Очень! К этой мере я прибегаю вот уже лет десять, лишь только мне стало ясно, что годы мои уже не те. Итак, сразу же после нашего великолепного банкета по случаю окончания ревизии я удаляюсь в свою берлогу и больше уже не показываюсь в стенах колледжа до весны. И это означает, что я не могу присутствовать
На мгновение лицо его сделалось обиженным, как у ребенка. Но тут же он снова утешился.
— Итак, я удаляюсь на всю зиму в уютный уголок возле камина. Вот как! И слушаю, как свирепствует ветер, разгулявшись над Кембриджширом, и благодарю бога, что у меня над головой настоящая крепкая крыша, а не какое-то плоское сооружение вроде тех, что стараются навязать нам современные архитекторы. Хорошая, крепкая, покатая крыша над головой — вот что надо человеку. Да наши здешние бури сорвут плоскую крышу, так что вы и ахнуть не успеете.
К его словам прислушался сидевший через несколько человек известный архитектор из Центральной Европы.
— Я не совсем понимаю, профессор Гэй, — сказал он с серьезным, недоумевающим лицом, без тени юмора, — я не совсем понимаю. Вы имеете в виду вихревое движение по прямоугольнику? Или вы имеете в виду смерчи? Уверяю вас…
— Я имею в виду силу наших кембриджширских ветров, сэр, — победоносно вскричал Гэй. — Наши предки, с их мудростью и житейским опытом, помнили об этих ветрах, потому-то они и оставили нам дома с хорошими, крепкими, покатыми крышами. Я часто сижу у камина, слушаю и думаю: вот это всем ветрам ветер! Слава богу, что я дома, а не в море.
Старый Гэй продолжал в том же духе до конца банкета. Сидя рядом с ним, я никак не мог по-настоящему ощутить прошлое. Колебалось пламя свечей, центр стола украшали сверкающие предметы из золота и серебра; все — включая болтовню Гэя — было совершенно то же, что и на банкетах лет двадцать тому назад. Еда, возможно, была чуть-чуть — но только чуть-чуть — менее изысканна, вина были не хуже. Нет, мне положительно доставляло удовольствие присутствовать на банкете, но прошлым на меня от всего этого почему-то не повеяло. Правда, с половиной теперешних членов совета я был едва знаком. Правда, некоторые из тех, кого я знал хорошо, — и тот, кого я знал лучше всех, — ушли из жизни. Но пока я сидел рядом с Гэем, ничто не нарушало моего душевного равновесия, как нарушают его подлинные видения из прошлого. Мне даже ничего не стоило сделать мысленно перекличку друзей: «Дэспер-Смит — умер, Юстес Пилброу — умер, Кристалл — умер, Рой Калверт — умер!» Даже это последнее имя не тронуло меня: все это были одни лишь слова, вроде меланхолических речей о дорогой родине после хорошего обеда.
В тени на стене я увидел портрет, которого не было здесь во время моего последнего посещения. Пламя свечей не рассеивало царивший наверху мрак, и разглядеть как следует лицо я не мог, хотя у меня создалось впечатление, что написан портрет не лучше, чем большинство других колледжских портретов. Однако мне удалось разобрать золотые буквы на раме:
«Доктор Р. Т. А. Кроуфорд,
член Королевского общества, лауреат Нобелевской премии, 41-й ректор.
Ректор с 1937 по…».
Я перевел глаза с портрета на оригинал — он сидел во главе стола, массивный, с лицом Будды. Все сходились на том, что царствование его протекало довольно гладко, не омраченное, казалось, почти ничем. Теперь оно близилось
— Послушайте, ректор! — кричал ему Гэй. — Поздравляю с удачным вечером. Поздравляю! Вот как!
Еще раньше из его слов я заключил, что он не совсем уверен, какой это именно ректор из тех, кого он повидал на своем веку. Сегодня один ректор, завтра другой… и Гэй, поведав нам, что портвейн ему вреден, принялся за орехи.
Позднее, когда мы перешли в профессорскую, кто-то крепко взял меня в общей толчее за локоть.
— Кого я вижу! — услышал я мягкий радостный шепот. — Удирайте отсюда, как только улучите подходящую минутку. Мы по традиции заканчиваем вечер у меня.
Это был Артур Браун, проректор. Освободиться мне удалось не сразу, и когда я вошел в гостиную Брауна, она была уже полна. Браун схватил меня за руку.
— Вот это дело! — сказал он. — Я как раз сейчас говорил, что обычай заглядывать сюда после банкетов существует так много лет, что лучше не считать, чтобы не расстраиваться. Ставлю вам на вид, что вы не были здесь ровно год. Не годится, знаете ли, окончательно забывать нас. Надеюсь, что глоток коньяка вас соблазнит? Я нахожу, что коньяк после длительного обеда действует на редкость умиротворяюще.
Брауну было шестьдесят три года, он был упитанный, с квадратным подбородком, румяный. Остатки волос белели только над ушами. Он казался добряком, человеком, которому доставляет удовольствие видеть других счастливыми. Так оно на самом деле и было. Тем, кто не замечал острого, пытливого взгляда, прячущегося за очками, или гордой осанки, при всей его толщине, он, пожалуй, мог показаться болтливым старичком. Между тем, еще когда мы с ним вместе работали в этом самом колледже, я считал, что никто из моих знакомых не умеет так ловко и умно управлять людьми, как он. С тех пор мне пришлось повидать много людей подобного склада, однако мнения своего я не изменил. Он умудрился сочетать в своем характере честность, упрямство и незаурядную изворотливость.
Комната была уютнее и куда теплее большинства колледжских помещений. На стенах висели английские акварели, которые коллекционировал Браун. В комнате было столько народу, что в конце концов там образовалось несколько отдельных групп: этого не могло быть в прежние годы, когда мы собирались здесь компанией после банкета. Теперь колледж разросся, средний возраст членов совета понизился, атмосфера стала чуть менее официальной. Фрэнсис Гетлиф с рюмкой в руке разговаривал с тремя молодыми учеными; Мартин и один очень красивый человек, оказавшийся при ближайшем рассмотрении Скэффингтоном, объединились в углу с двумя филологами — Кларком и Лестером Инсом, — эти оба были избраны в члены совета уже без меня.
Мы с Брауном потягивали у камина коньяк, когда Том Орбэлл вошел в комнату и подсел к нам.
Лицо у него было красное, разгоряченное, веселое, но в присутствии Брауна он держался вполне благопристойно, умело сочетая в разговоре экспансивность с осторожностью. Как же быть с капелланом? — спрашивал он. По всей видимости, существовала угроза, что его могут переманить. Он ведь умница, говорил Том, а в наши дни не так-то просто найти умного человека в сутане.
— Конечно, — он повернулся ко мне, и в голосе его зазвучал вдруг вызов, — вас, Люис, это совершенно не трогает. Вас вряд ли огорчило бы, если бы все до одного священники в Англии были слабоумны. Может, вы даже считаете, что это было бы только к лучшему? Но мы с Артуром на эти дела смотрим иначе.