День денег
Шрифт:
– Это из тебя – работник?
– А почему нет?
– Сереженька, роднуся, ты же алкоголик! Кто тебя возьмет?
– Сегодня алкоголик, завтра – нет. Я брошу.
– Бросал один такой… Спрячу я деньги пока…
И мать пошла прятать деньги, а Углов смотрел ей вслед и думал, что она хоть и не старуха полная еще, а в возрасте серьезном. Как же он уедет от нее? А – заболеет? На старшего брата не оставишь, он даже ей не рассказал о нем, чтобы не расстраивать. Как же быть? С собой – не возьмешь. Вопрос получается – неразрешимый!
Но так устроен человек, что умеет откладывать неразрешимые вопросы на потом, надеясь, что они сами как-то разрешатся. А главное – Углов услышал голоса и заулыбался. Он ведь фуршет созвал!
На втором этаже его дома есть веранда, верней – сушилка для белья, там стулья старые, скамьи, столы дощатые, там часто собираются местные алкаши, вот их, родимых, он и созвал, обегав всю улицу,
Он появился на веранде, когда фуршет уже начался: тут сигналов к началу не ждут. Не те традиции. И тем, кто именно виновник торжества, не особо интересуются, поэтому появление Змея обошлось без фурора. Шумели умеренно: по местным же традициям. Люди все-таки городские, обтесанные, зачем песни горланить или скандалить, когда можно по душам потолковать?
Змей взял стакан, плеснул в него и встал, прося этим к себе внимания.
Глава тридцать первая,
в которой Змей, подняв стакан для тоста, смотрит вокруг и понимает вдруг, что любит эту малую свою родину, он любит эти до сучочков и царапин знакомые серые доски, любит эти шаткие перила лестницы, которые однажды обрушились под его неверной рукой, и пришлось ему с переломом ребра в больнице полежать, любит это тощее дерево с десятком последних желтых листьев, а главное, он любит этих людей: и Андрюшу Немизерова, голубоглазого блондина, имеющего обыкновение после полубутылки водки заводить обличительные речи, исполненные гражданского негодования, и Сережу Боровкова, статного румяного мужчину, который славится умением бутылку водки поровну на восемнадцать человек разлить, и Андрюшу Дмитровского, у которого была когда-то редчайшая профессия «воскобой», и он вот уже лет семь про эту профессию рассказывает, этим и живет, и Витюшу Поливного, дед которого у Чапаева служил, а если кто не верит, Витюша выбегает с ножнами от дедовской сабли и бегает за обидчиком до изнеможения и падения с разбегу в пустоту черного сна, и Аню Сарафанову, вечно не имеющую работы, но столько ухажеров, что ее пятеро детей с голода не пропадают, и при этом никто из ухажеров не сумел похвастаться победой над Аней, и двоюродную сестру Ани Веру Лавлову, которую однажды приезжали снимать из центрального журнала, потому что она оказалась по внешности лица точной копией поэтессы Марины Цветаевой; сняться-то Вера снялась (о Цветаевой досель не зная), но когда съемщики собрались уезжать, не дав денег и даже «фунфырика» не поставив, разъяренная Вера разбила их аппараты, их морды, а также и машину, на которой они приехали, вот что значит довести человека: ведь тишайшая женщина и прекрасная мать, готовая за двух своих сыночков любого убить; а вот громогласная и вечно веселая Надюша Свирелева, которая если уж ругает кого, то лучше тому человеку сразу под землю провалиться, но если кого полюбит и начнет хвалить, то уёму ей нет, сутками она полюбившегося человека славословит, несмотря на упреки соседей и предупреждения милиции о соблюдении тишины; а вот Леша Антипенко, бывший актер с рыкающим голосом (и рост – два метра с кепкой), умеющий за столом одной рукой одну женщину по коленке гладить, другой рукой другой женщине поясницу голубить, а ногой под столом еще и третьей женщины ножку ласкать – и никто на него не в обиде, зная почти детскую его простоту и доброту, несмотря на бывшую жестокую актерскую профессию; а вот пенсионер Роман Братман, любящий по-нашенски клюкнуть и закусить солененьким и заслушивающийся сладострастно богатством русской речи, ценя ее переливы и ее мощную грусть; а вот Эдик Бойков, пьющий ежедневно и обладающий при этом феноменальной способностью говорить гладко, даже падая и засыпая, встает же он таким, что соседи сбегаются смотреть: брюки со стрелочкой, рубашечка чистая, словно не на полу человек спал, а в воздусях обретался, – и никто не знает этому объяснения; а вот Валера Володько, человек, после бутылки водки начинающий стискивать зубы и обводить всех тяжелым взглядом, тут важно вовремя крикнуть ему в ухо: «Жить!» – и он почему-то от этого слова светлеет, обаятельнейшим образом улыбается, спрыгивает с веранды и бежит по улицам города, счастливый, с одной ему известной целью, и бегает так час или два и возвращается уже спокойный; а вот Игорь Букварев, в квартире которого живут три собаки, пять кошек, две канарейки и черепаха – и всех он кормит, отказывая себе в последнем, кроме вина, ибо без вина у него что-то вроде паралича: еле ходит и двух слов не может связать; а вот Владик Горьков, человек огромного мужества: сам себе плоскогубцами три больных зуба выдрал, – и теперь к стоматологам никто не ходит, пользуясь его услугами (сто грамм – зуб); а вот Михаил Петухов, справедливейший человек, всегда строго следящий
И Змей, дождавшись тишины, возгласил сквозь спазмы прощальных рыданий:
– За Владивосток! Ура!
Глава тридцать вторая
Прощания. Парфен. Мила
Парфен, то есть Парфенов Павел Павлович, направился было домой, но по пути передумал и велел нанятому шоферу поехать на улицу Окосечную, что у Волги.
Окосечная улица колоритна: с одной стороны столетние хибары, с другой – овраг, поросший бурьяном, а посреди вечно грязная дорога, зато вдали чудный вид на Волгу. Может, за этот колорит и облюбовали улицу художники, которые здесь селятся. Когда-то хибары были добротными домами в два с половиной этажа, считая верхний деревянный полуэтаж, который следовало бы мансардой назвать, но неудобно. Эти-то полуэтажи и снимают художники под свои мастерские, а часто там и живут, потому что с семьями у них вечная неразбериха.
Здесь, в одном из домов, и устроилась теперь с новым своим возлюбленным Мила, бывшая любимая женщина Парфенова.
Парфенов поднялся по темной лестнице, постучал в ветхую деревянную дверь.
– Открыто! – послышался такой узнаваемый, сразу все всколыхнувший голос.
Парфенов вошел.
Мила лежала на чем-то, напоминающем нары, грызла большое яблоко и читала журнал «Огонек» за 1989 год.
Парфенов с некоторым удовлетворением увидел вокруг полный беспорядок: кучами и где попало – краски, кисти, холсты, рамы, чудовищно намалеванные картины, разрисованные стены, на столе грязные тарелки, в банке из-под кофе – окурки.
– Привет, – сказала Мила.
– Привет.
– Ты ко мне?
– А к кому же?
– Может, к Кириллу. К нему часто клиенты ходят.
– Картины покупают?
– А то!
– Неужели эти картины кому-то нравятся?
– Мало ли идиотов.
– То есть они и тебе самой не нравятся? – удивился Парфенов.
– Что я, дура?
– А зачем же ты тут живешь? Он как мужчина тебя устраивает?
– Ты его видел? Шимпанзе нарядить: он! Но гонора!
– Зачем же… Не понимаю.
– Надо же где-то жить, – сказала Мила, – не с родителями же дома. Заедят.
И Парфенов вспомнил, что она еще очень молода, ей всего двадцать один год. Он подумал, что жизнь с этой девочкой, которая вскружила ему голову оптимистичным своим цинизмом и молодой телесной страстностью, была бы ужасной, а ведь он, дурак, подумывал о такой жизни! И не просто так подумывал, ему казалось, что Мила привязалась к нему и даже по-своему – любит.
– А я уезжаю, – сказал он.
– Командировка?
– Уезжаю навсегда. Во Владивосток.
– Перевод по службе?
– Нет. Просто бросаю все и уезжаю.
– Нормально, – оценила Мила.
– Удивительно, – сказал Парфенов. – Недавно подумал о тебе и понял, что никогда тебя не любил.
– А я знала.
– Нет, действительно не любил.
– Да знаю я.
– Ты не веришь?
– Вот заладил. Если б любил, не ушла бы.
Парфенов был ошарашен.
– Постой. Это ты меня не любила, поэтому ушла. А я – любил.
– Ни капли. Просто нравилось со мной постелькаться, вот и все.
– Это неправда. Уж кого я в жизни любил, если честно, то тебя.
– Ври больше.
Парфенов усиленно соображал.
– Постой. Но если так… Получается недоразумение. Ты думала, что я тебя не любил, поэтому ушла. А я думал, что ты разлюбила, поэтому ушла. Но если выясняется, что я тебя любил – и люблю и что ты тоже, то тогда… Зачем тогда мне Владивосток? Я останусь, и мы…
– Красивый город, говорят. Океан, сопки…
– Ты меня слышишь? Давай…
– Что? Поженимся?
– Ну, хотя бы. Да. Поженимся.
Парфенов подошел к Миле и присел на край нар, взял ее за руку. Рука была холодная и вялая.