День рассеяния
Шрифт:
Жмудь, Ягайле — Добжинскую землю, Дрезденко и Санток, а еще Ягайле мечталось выполнить свои обещания, данные в 1385 году в Крево, когда вступал на польский престол и получал руку Ядвиги. Без малого четверть века пролетело с того дня, как легли на пергамин брачные условия, а ничего не возвращено, наоборот, утеряно, а брался, о чем записали в Кревском договоре, отнять у ордена Хелминскую и Михалов-скую земли, Поморье. Да и не то мучило, что чернила выцветали, а дело не делалось. Как воздух, требовалось Поморье — торговля страдала, живые деньги уходили из рук, отнято было море. По доброй воле не отдадут, надо бить, и бить крепко, чтобы не завтра поднялись, чтобы не стало кому хвататься за меч. Монголы верно поступили, когда брали Русь,— столкнутся в поле, всех начисто, в пень, пока-то новые подрастут.
И опять тот же прием, заключил Витовт: перевес сил, окружение и рубка без жалости.
Убедили себя, что действовать надо купно, и стали смотреть по карте, где лучше собрать войска. Выбрали за сборное место Червиньск на Висле, и туда к двадцатому дню июня решили привести хоругви, чтобы к заходу солнца на день святого Яна, когда потечет время войны, все были вместе и готовы рушиться в поход. На прусских землях дать бой, не на своих, не на польских. Свои надо беречь. Хватит, что Добжинскую землю крыжаки в августе разбурили; как ураган прошел, ни одной крепости не осталось, вытоптаны поля, сожжены веси, народ потерпел, выбит. Нельзя ждать крыжаков к себе, лучше — к ним; привыкли в походах на Жмудь и Русь жечь и рушить — пусть отвыкают; не видели большого войска на своих землях — пусть увидят, пусть испытают, побегут по лесам, ужаснутся на ночные пожары, когда пылают в ночной тьме, обагряя звездное небо, местечки, дворы и замки. Мы терпели, пусть они потерпят урон, усомнятся — так ли крепки, как мнилось, стоило ли нахальничать на чужих землях — резать и насиловать, грабить и жечь, цапать чужой кусок и кричать «наше!». *
От Червиньска два дневных перехода до орденских земель. Шестьдесят тысяч рыцарей ступит на эти земли, в Мальборке услышится топот, земля застонет, пусть дрогнут сердцем — в битве будет легче их бить. И урон, урон! Припасы крыжацкие пойдут войску — зерно, мясо, сено, трава. В каждой крепости накоплено впрок жито, ячмень, овес, мясо — все пригодится, а прочая всячина — это уж лупы шляхте и боярам за труд.
Возносились в мечтах и со смехом мечтания такие обрывали: шестьдесят тысяч людей и шестьдесят тысяч коней крыжацким добром не прокормишь. Может его вовсе не быть, могут сами сжечь, лишь бы не досталось врагу, вон, как покойный Скиргайла в свое время пожег все окрестности Вильни — ни стожка, ни овечки; немцы пришли, постояли под стенами — есть нечего, голод, и убрались. Так что следовало к лету приготовить большие запасы, накопить на складах в Плоцке и Червиньске необходимое мясо, муку, овес, сено. И каждый, выправляясь на войну, решил Витовт, возьмет с собою корма на пять недель. А больше война не продлится, а продлится — тогда Корона будет кормить и крыжацкое пойдет в ход. Войсковые же склады в Плоцке надо готовить сейчас, пока тихо, пока нет горячих забот, пока действует
перемирие и не объявил свое решение посредник — чешский король. Потому что объявит он свой приговор в пользу Ордена, тут ни подканцлер Тромба, ни Ягайла, пи Витовт не сомневались. Неприемлемо рассудит, нельзя будет согласиться, и тогда с десятого дня февраля можно ждать крыжаков на Литве. С Польшей у Ордена перемирие, с Витовтом — война. Ждать нужно, говорил Тромба, на рейзы отважатся, но начинать зимой серьезную войну, высылать большие силы Ульрик фон Юнгинген не рискнет — невыгодно, не готовы, выгоднее поберечь хоругви для летней войны, когда прибавятся наемники и придет на подмогу западное рыцарство. Тем более следовало использовать передышку и для начала, вот, использовать эти зимние ловы. Битого зверя солить и в бочках санным путем везти в Червиньск и Плоцк.
Опять раскладывали карту или сидели за шахматами и, двигая фигуры, размышляли: хорошо, Червиньск — место
удобное,
За Червиньском была еще одна водная преграда — Дрвенца. Но летом она мелела, были броды, и хорошие, особенно близ Кужентника. Тут уж никаких хлопот — только ноги замочишь. А после Дрвенцы старая прямая дорога вела в Пруссы, к твердыне, к оплоту Ордена, к трем его красным каменным замкам, прикрытым каменной трехсаженной высоты стеной. Там гнездились белые плащи, там рядили, как измолоть Польшу и Великое княжество, оттуда выправлялись они на Жмудь, Русь, Литву, и пока они там, говорил Ягайла, покоя и мира нам не будет. «Верно, брат Витовт, ведь ты знаешь их лучше моего?» — «Оба знаем неплохо»,— отвечал князь. «Ну, ты там жил, а я не был. Вдруг придется осаживать, возьмем ли замок?» — «Если бог даст, побьет чумой! — говорил князь.— Иначе нет». Все это были шутки, про осаду и думать на приходилось, осады Мальборка великий магистр допустить не мог, Зачем? Чтобы Ягайла и Витовт разорили,
пожгли все городки, смели все мелкие замки, оставили пустыню, посреди которой будет стоять осажденная столица, куда из орудий и самострелов полетят дохлые кони, трупы, мешки с дерьмом для истребления рыцарства не мечом, а заразой? Нет, нельзя Ульрику фон Юнгингену уклоняться от битвы. Выведет свои хоругви, встретит — и жестокая грянет битва, сто тысяч мечей засверкают, застучат, попьют крови.
На том и покончили. Что еще обсуждать? Дай бог исполнить то, что наметили: рыцарей нанять, своих людей приготовить, герольдов с подарками разослать по дворам, мечей выковать, орудий отлить, избежать войны на границах, назапасить мясо и зерно. А уж как в поле биться — дело божье. Помолимся, говорил Ягайла, бог услышит христианские молитвы, вспомнит наши муки — в обиду не даст.
Восьмого дня декабря король и великий князь покинули Брест, поехали в Каменец, а из Каменца в Беловежу — охотиться.
БОЯРСКИЙ ДВОР РОСЬ. КОЛЯДЫ
Получив на день всех святых весть о ранении сына, старый Росевич выслал за ним подводы и отряд челяди. Те, добравшись в Селявы, нашли молодого боярина на истлении жизни: рана на заживлялась, из свищей текла гнойная кровь; боярин выблек, истаял, понесли его на повозку — живые мощи. Не верили, что дотянет до родного крова. Если и оставалась в Мишке жизнь, то небесная, потому только и дышал, было видно, что запаздывала, ходя по другим, смерть. Однако бог сжалился, привезли в Рось живым.
Старый Иван Росевич подбежал к подводе, впился единственным оком в бескровное любимое лицо и потек слезой. Более скорые зашептались, что надо спешить везти из Волковыска отца Фотий — пусть причащает и отпоет. Но тут кто-то из дворни вспомнил о Кульчихе, возгорелась надежда — вдруг колдунья осилит выправить. Поскакали за ней, и скоро древняя старуха переступала порог. Одета была в черную рубаху, а поверх — в изношенный, изгрызенный мышью кожух и обмотана была вороньего цвета платом. Никто не знал, сколько ей лет, считалось, что живет третий век — до того пригнулась к земле, ужалась, укоротилась, стемнела лицом, только колкие глаза светились среди морщин. Войдя, Куль-чиха ни на кого не взглянула, никому слова не сказав, прошла
к Мишке, отвернула тулуп, задрала рубаху и длинным заскорузлым пальцем потыкала прямо в рану. Из Мишки выдавился мучительный стон. Колдунья вновь тыркнула пальцем в свищ — посильнее — и захихикала, когда Мишку исказило от дикой боли.
— Вези, вези боярина,— проскрипела Кульчиха, повернувшись к старому Росевичу.
— Куда? — удивился старик.
— В избенку мою! — ответила колдунья.
— А жить-то...— заспешил узнать главное боярин Иван.
— На что ж он мне мертвый! — утешила старуха.