День рассеяния
Шрифт:
Заспешили везти. Жила Кульчиха в трех верстах от Роси,
в когда-то крепкой, а сейчас покривившейся, обомшелой, грозившей рухнуть хате. Помнилось, а вернее, передавалось по памяти, что в былое время сидел здесь дегтярь, а что стало с дегтярем, кем приходилась ему Кульчиха — женой, дочкой, сестрой или никем не приходилась, а просто приблудила, заняла опустевший двор, этого никто не запомнил. Все хозяйство шептуньи составляла коза, которая, к отвращению боярина Ивана, обитала вместе со старухой в избе. Еще в избе, когда стелили шкурами лавку и опускали на них раненого, обнаружился бурнастый, мерзкий пес,— вот в этакий-то хлев приходилось помещать сына. Старуха, недолго подумав, выставила условия: чтобы сенца привезли, и ржаной муки привезли, и мяса, и по гарнцу конопли, мака,
Хоть и было очевидно, что и сенцо, и репа, да и все прочее, кроме, может, жира и печени, к лечению раны не приложатся, но все названное шептуньей в тот же день было доставлено, и потекли в Роси дни неведения и волнения. Челяд-нпк, ежедневно возивший Кульчихе курицу, Мишку не видел, зато видел и сообщал, что колдуньина коза обжирается морковью, а пес жрет отварное мясо и вовсе не косточки, а полностью куриные ножки идут ему. «Прибью! — думал боярин Иван.— Помрет Мишка — зарублю и Кульчиху, и козла, и собаку ненасытную», но потом, пугаясь, что злобные такие мысли услышатся колдуньей, каялся и молился за ее здравие и исцеление единственного сына.
На четвертый день жизни у старухи Мишка очнулся от приятного покалывания в висках; доходил откуда-то тихий шелест. Разлепив веки, увидел над собой темное пятно, рядом дрожало светлое, а вокруг была глухая чернота, и слышался мерный, скрипучий шепот: «Иди, изыди, отвались от груди, от бела тела, от горячей крови, беги, не озирайся, назад не возвращайся, ступай в пни, в колоды, в гнилое болото, там тебе постель постлана, изголовье высокое, перина глубокая, там тебе жить, со мхов воду пить!» Потом различились огонек лучины, внимательные глаза на старушечьем лице. Словно сама собой приплыла ложка, коснулась губ и что-то горькое потекло в горло. «Где я?» — хотел спросить Мишка и, казалось, спросил, но старуха не ответила, вытянула над ним узкие руки и таинственно начала нашептывать: «На синем море камень лежит, на том камне дева сидит, красную нить мотает, кровавый посек сживает, твою рану заживляет!» Под этот приговор Мишка забылся, а когда вновь открыл глаза, опять рядом стояла старуха; но сейчас она накладывала на горячий бок что-то холодное, присмотрелся — какую-то темную кашицу из глиняного горшка.
— Ты кто? — внятно спросил Мишка.
— Бабка Кульчиха,— услышал ответ.— Помнишь, измывался, «ведьма, ведьма» кричал,— старуха беззлобно хихикнула: — Ты не пужайся,— сказала она, заметив в глазах Мишки испуг и недоумение: почему Кульчиха? Как он
здесь? — Отец тебя привез. С того света выходишь.
— А это что? — спросил Мишка, косясь на горшок.
— Корень земляничный, гноище твое загоит.
Боярин засыпал, пробуждался и всегда видел старуху за делом: то стояла у печи в дыму, который уползал в волоковое окно, то, сидя на лавке, толкла неизвестно что в деревянной ступе, резала, терла, рубила топориком и вновь спешила к печи; пятежды в день глядела рану, смывала гной брюквенным соком, прикладывала то крапивную кашицу, то заваренный ежевичный лист, то тертую морковь, или смазывала кровавые рубцы густой мазью из шишек хмеля на медвежьем жиру, или подавала пить одно другого горше питье, или принуждала жевать, иссасывать теплую, с живой еще кровью печень.Ни разу не приметил Мишка, чтобы шептунья спала, хотя бы замирала вздремнуть; казалось, и вовсе не спит.
Силы прибывали медленно; подолгу бывал во сне, а если не спал, то бездумно разглядывал пучки трав и кореньев, которыми сплошь были завешены стены и столь; или глядел на козу Лешку — ее вначале пугался, думал: как есть нечистик рогатый, а бабка Кульчиха — ведьма, но скоро пообвык и даже умилился с добрых глаз, а Лешка, почувствовав
— Скажи, Кульчиха, ты была молодой?
Впервые шептунья удивилась:
— А как же, была!
— И муж у тебя был?
— Был,— сказал старуха, и боярин ожидал обычного ее смешка, но она не хихикнула.— Был,— повторила старуха.— Дед твой как-то призвал моего на коня — в погоню шли, где-то там его и убили, вот, как тебя, ткнули рогатиной, но назад не привезли. И экая судьба — все целы, один мой сгинул.
— А потом? — спросил Мишка.
— Потом дед твой хотел мне другого мужа прислать, только раздумал. С тобой, сказал, никому пе будет счастья. Хочешь, дегтяря дом пустует — живи, а деревню оставь.
— Отчего так? — удивился Мишка.
— А мать ворожила. И мне, мол, тяжелый глаз перешел.
— Не скучно без людей, Кульчиха?
— Ты разве не человек? — спросила шептунья и хихикнула.
— Ну, я. Ты ведь не всех берешь.
— Кого хочу, того беру, а другие сами приходят: у кого смок корову сосет; кому ведьму отпугивать; эту муж бьет — нашептать, чтобы не бил; та хворает, у той дитя молчит — чтоб заговорило; кого гад укусит; кого трасца бьет — побольше вижу людей, чем ты.
— А я скажу, боярин,— продолжала старуха, помолчав,— что мне так и лучше. Вот лес за стеной, в нем каждой травинке земля дает силу, я знаю — какую. Вот ты помирал — я выходила, будешь жить. Вон сколько корешков, стебельков, листиков, никто не знает, как брать, голосов не слышит — я слышу, они из-под земли мне шепчут! И заветные слова я знаю, вы — нет. Хоть ты слышал, а не запомнил, а запомнишь — с пользой не повторишь. На каждое слово свой есть час. Одни в звездную ночь можно шептать, другие, когда Вечерница выходит, другие — под утро, когда звезды меркнут, а еще другие, если серп месяца рогами на Гусиную дорогу глядит. А слово для смелого не то, что для боязливого. На зимней дороге волков отвести — тоже отдельное слово есть. Вурдалака прогнать — тоже особое...
— Кульчиха,— запалился Мишка,— ты меня научи.
— Ты не научишься,— сказала шептунья.— В лесу надо жить, землю слышать. А ты — боярин, твое дело — боярское, воевать, пока довоюешься. Ведь очуняешь, поднимешься — опять на коня?
Мишка встрепенулся:
— А скоро ли подымусь?
— Колядные морозы придут — поднимешься,— ответила старуха,— а копно раньше пасхи не сможешь.
Но стали браться, трещать за стенами крепкие морозы, волки стали выть по ночам, а Мишка как пластом лежал, так и лежал. «Погоди,— говорила Кульчиха,— зато сразу пойдешь». И вправду, однажды проснувшись, Мишка почувствовал, что лавка стала сама по себе, он — сам по себе, и может встать. Он сел, переждал кружение и побрел к дверям. Выглянул — пылали, слепили белым светом сугробы, спал в горностаевых шубах лес, и от порога, от глухой, чащобной избы уходила стежка, звала, манила, в позабытую веселую, живую жизнь.
— Вот, боярин, и здоров! — сказала шептунья.— Скоро расстанемся. Теперь ты уважь мою просьбу. Как помру, ты меня похорони, где всех хоронят, и в церкви свечку поставь.
— Да я хоть десять поставлю,— возразил Мишка,— только живи. Ты с чего, Кульчиха, вздумала помирать?
— Все помирают! — сказала старуха.
— Ну, то да! — согласился Мишка.— А ты живи. Мне тут хорошо было. Загрущу без тебя.
— Так обещай!
– настаивала шептунья.
— Я добра не забываю, исполню как хочешь. Вот тебе крест!