Деревянный хлеб
Шрифт:
— Хочешь, ножиком повыковыриваю? — сочувственно предложил Юрка.
— Иди ты… Тебе бы так!
— Товарищ называется… — произнес Юрка. — Я к нему по-хорошему, а он меня посылает. Хотел бы, чтобы и мне досталось?
— Ы-ы-ы… — продолжал ныть Санька.
— Пройдет. Рассосется… Соль — она даже полезная. Давай подорожника положу.
Юрка слюнил листья подорожника и заклеивал ранки. Саньке сразу стало легче. Жжение утихало, листья приятно холодили горящую кожу.
Юрка осторожно натянул ему штаны:
— Полежи — и ништяк. —
На косогор вскарабкался расстроенный Витька и сунул кошелку в густые лопухи.
— Ништяк? — спросил Юрка.
— Не вышло, — нахмурился Коршун. — Сарай у нее на замке.
Напугал ты ее до смерти своей разведкой. Живой? — уставился он на Санькины брюки.
— Помираю, — слабо признался пострадавший.
— Дробины? Соль?
— Соль, — поспешно ответил Юрка.
— Помоги, — кивнул ему Витька. Они взяли и поставили страдальца на ноги.
Обхватив их за плечи, Санька, деревянно переступая, послушно проковылял с ними на пустырь. Здесь его осторожно опустили на траву. Витька развел крохотный костерчик и накалил на нем булавку, которой застегивал рубаху. Санька, притихнув, следил за ним.
— Будем оперировать пациента, — хладнокровно заявил Витька.
Пациент сразу вскочил, но его повалили на живот, и Юрка оседлал ему спину по приказу свирепого Коршуна.
— Будешь дергаться, насквозь проткну, — недобро предупредил Витька.
Санька безропотно подчинился и впал в какое-то полуобморочное состояние. Было больно, и было не больно, и снова больно…
— Вставай, — прорвался в ушах голос Витьки. — Как новенький!
— Спасибо, — Санька, морщась, встал.
А Юрка и Витька внезапно повалились в траву и стали, хохоча, кататься с боку на бок.
— Я предупреждал, — отдышавшись, сказал Коршун. — Опасное дело.
— Кровопролитное, — поддакнул Юрка. И они опять повалились в траву.
Губы у Саньки невольно задрожали, и он тоже засмеялся. Он смеялся сквозь слезы, и поэтому мир вокруг был какой-то радужный, окрашенный в цветные полосы.
— В следующий раз крышку от кастрюли подложи, — посоветовал Витька.
И река, и степь, и небо
Дома Санька обедал стоя.
— На солнце обгорел, там кожа непривычная, — покраснев, объяснил он маме и бабушке. Хорошо, что еще успел переодеться и теперь щеголял в залатанных лыжных штанах.
— Жарко тебе в них, — покачала головой мама.
— А чего ж единственные брюки трепать, — по-хозяйски ответил сын. — Не напасешься!
Маму его ответ устроил, но бабушка смотрела на него недоверчиво. Поэтому он на всякий случай ей подмигнул: у него с бабушкой были особые отношения. Она в нем «души не чаяла» — излюбленное ее выражение.
Когда мама ушла на работу, бабушка разыскала брюки и начала ахать, охать и эхать:
— Ох, кто ж тебе их так источил! Ах, и где же ты так продырявился? Эх, какие брюки были!
— Маме скажем: их моль побила. Это ж чистая полушерсть — не сегодня, так завтра побьет!.. А изнутри большую латку поставь, чтоб не расползлись, — посоветовал он.
— Тебе бы голову залатать, — рассердилась бабушка. — Пустая она у тебя, слышно, как ветер свистит. И когда ты поумнеешь?
— Завтра, — серьезно ответил Санька.
Дверь отворилась, и в комнату просунул голову Пожарин.
— Выдь на минутку.
«Неужели он узнал, что мы узнали, что он знает Тетку, а она знает нас, и вот он узнал…» — замельтешили в «пустой» Санькиной голове беспокойные мысли.
Ни жив ни мертв, он вышел в коридор.
— Долго мне твою духовушку ждать? — ужасающе спокойно сказал Пожарин.
— Духовушку?! — обрадовался Санька. Раньше это требование приводило его в содрогание. — Пожалуйста! Хоть сейчас! Сию минуту!
Пожарин остолбенело глазел на него, не понимая такой глупой радости: у него духовое ружье забирают неизвестно на сколько дней и, может, еще не вернут, а он сияет.
— Бабушка! — распахнул дверь Санька. — Можно, я ему свое ружье пострелять дам? — И, не дожидаясь ответа, сорвал со стены духовушку. — На, тренируйся сколько влезет! Скоро вернешь?
— Ага, — пробормотал Пожарин. — Завтра…
А в коридоре процедил Саньке:
— Понятно. Тайком не мог? Думал, не верну? Думал, зажилю, а потом скажу: не брал, где свидетели? Хитер.
— Я не хитер, я и не думал…
— Хитер, — с уважением повторил Пожарин, удаляясь с ружьем под мышкой, — а дурачком прикидывается.
…Витьки Коршуна дома не было. Сколько Санька к нему ни заходил, его не заставал.
Под вечер он, морщась на каждом шагу, пошел в Алексеевский монастырь к Юрке.
Люди копошились в развалинах, складывали годные кирпичи в штабели и тут же из этих самых кирпичей что-то строили. Центральную улицу, начинающуюся от монастыря, можно было принять за чудом уцелевшую. Ровненькие шеренги старинных трехэтажных домов с колоннами и причудливой лепниной. Но улица эта странная, не сразу заметишь, что люди идут по ней насквозь, никуда не заходят, ниоткуда не выходят, из пустых окон вылетают птицы.
Эти дома — будто обложки уже несуществующих книг. Одни только фасадные стены, за которыми ничего нет, кроме груд кирпича и скрученных рельсовых балок.
Один такой «дом» особенно нравился Саньке. Высокий, с полукруглым фронтоном, а на нем — обширная мозаичная картина: Петр Первый строит свой флот. Мелкие плиточки — голубые, как море, которого Санька никогда не видел, и желтые, как золото, которого Санька не видал и подавно. Когда он вырастет, он узнает, что эта мозаика — работы знаменитого Врубеля. Фасад этот ломали долго — такой прочный! — он мешал тогдашнему движению десятку «эмок» разных учреждений. Потом в городе постепенно снесут почти все, что хоть как-то уцелело за время войны: старые церкви, особняки…