Деревянный хлеб
Шрифт:
Но будущее было далеко, а настоящее — вокруг, и Санька, входя в Алексеевский монастырь к Юрке, полагал, что эти стены и башни простоят тут еще сотни лет. У них такой вид, словно их не строили, а они попросту появились сами по себе, как скалы или там деревья.
Он поднялся в усыпальницу. Мраморный ангел с ласковой грустью смотрел на него из угла: «Спи спокойно».
Юркина мама варила суп из вымоченной воблы — этот запах ни с чем не спутаешь.
— Гуляет, — сказала она.
И Санька пошел искать Юрку.
Возле угловой башни толпились ребята. Он подбежал.
— Ха-ха-ха! — одиноко хохотал кто-то, сладко ужасаясь собственной смелости.
— Чего там, а? — засуетился Санька, протискиваясь вперед.
— Куда прешь? — развопились пацаны. — Последним пришел, а лезет! В очередь становись!
Внезапно мальчишку, уже опустившего ноги в дыру, резко вытолкнули снизу — в полном молчании, обдирая руки, поспешно полезли наружу пыльные фигуры.
— Там, там… — бормотал чумазый мальчишка, в котором Санька с трудом узнал Юрку, — скелеты…
Мальчишки бросились в сторону от зияющей дыры. Новость пронеслась по монастырю, сбежались взрослые. Юркин отец полез вниз.
— Я тут свинцовую трубу раскопал, — рассказывал всем Юрка. — Стал копать дальше, а у самых ног как все обвалится! Гляжу — черепа!
Отец вылез быстро. Глаза у него были мрачные.
— Ну, что там? Что? — наступали на него.
Он закрыл дыру в подземелье ржавым куском железа и тяжело сказал:
— Люди там… Ребятам не давайте смотреть.
И ушел, припадая на покалеченную ногу.
Потом приехали милиционеры и военные. Чужих попросили на улицу. Саньку тоже выгнали, хоть он и доказывал, что свой, что с Юркой живет.
— Вот с ним, с ним! Видите? — показывал он на него.
— Отойди, — сказал милиционер, поставленный у ворот монастыря.
Толпа становилась гуще, Саньку оттеснили сначала от ворот, затем в самую толчею, и он, чтобы не задавили, выбрался в задние ряды. Но и тут его толкали, наступали на ноги.
Приехали большие крытые «студебеккеры» и с ревом исчезли во дворе монастыря.
— Тут раньше гестапо было, — рассказывала в толпе какая-то женщина. — Каждую ночь крики, выстрелы…
Санька выбрался из толпы и влез на дерево, и перед ним появился двор. С грузовиков сгружали странные ящики, десятки длинных ящиков. Нет, нет, это не ящики!..
Хоронили на следующий день. По центральной улице несли бесконечные гробы, новые, некрашеные, на одном из них, заметил Санька, завивалось прозрачное колечко стружки, а от солнца на тесаных досках выступали капельки смолы. Взрывались звоном медных литавр вопли оркестра. За погибшими шел весь город.
Зарыли в братской могиле, на холме, отсюда были видны: почти вся река, почти все поле, почти все небо.
И река эта, и поле за рекой, и небо откликнулись громким криком на воинский салют.
Они размышляют о жизни
Дремучий ивняк петлял узкой полосой вдоль реки, повторяя малейшие ее изгибы. А позади шла степь, разделенная одинокой пыльной дорогой; она заросла лопухами, подорожником, молочаем, васильками, белыми ромашками, желтыми одуванчиками, мелким диким чесноком, зверобоем, полынью, редкой крапивой, репейником с головками нежных цветов, соломенными пуками какой-то высокой выгоревшей травы, длинными кустистыми растениями с метелками, похожими на старый укроп. В степи можно найти загадочные съедобные растения, стебли у них пушистые, в пятнышках, а под плотной шкуркой — белая сердцевина невозможной вкусноты, она так и хрумтит на зубах. Сотни трав и цветов жили в степи, и, верно, нет такого человека, который бы знал все их названия.
Степь уходила в бесконечность, спускаясь отдохнуть во влажные овраги, заросшие горькой бузиной, и затем снова медленным шагом брела сразу во все стороны. Словно лужицы или озерца встречались песчаные плешины с крохотными рифами ракушечника. И если к реке спешил ветер, степь останавливалась, взъерошив растения, и песок стучал колким дождиком по веткам ивняка и прибрежной воде.
Было утро… Они лежали на песке, на том берегу, у понтонного моста. Когда на мост вступала машина, в понтонах хлюпала вода, будто кто-то там бил в ладоши.
Говорили и молчали о жизни и смерти. Даже Тетку забыли. Точнее, не так забыли, как забывают, когда потом приходится вспоминать. Просто отодвинули куда-то в ближний угол своей памяти, чтобы не маячила сейчас перед глазами. Это, наверно, похоже на перестановку мебели в комнате. Раньше перед тобой стоял шкаф, а сейчас — зеркало, и в нем ты прежде всего видишь самого себя, а шкаф — за спиной, в ближнем углу.
— Если меня не убьют, — говорил Юрка, — сам я никогда не умру. Не верю я в это. А если очень-очень не веришь, тебя смерть не возьмет!
— Старики верят, — задумчиво спорил Санька. — Будешь стариком и поверишь. Вот хотел бы ты стать девчонкой?
— Что? — оскорбился Юрка. — А девчонки тут при чем?
— Ну, хотели бы они стать мальчишками?
— Еще б!
— Врут они. Не хотели б! Раз они девчонки, значит, они не могут этого сильно хотеть. Не умеют. Бантики, фантики, куколки… А старики, так они верят, что помрут, потому что они старые, — доказывал Санька. — У них все в мозгу изменяется. Моя бабушка говорит: «Как я плясала молодая! Ни за что не верила, что постарею. И вот, пожалуйста. Скоро на вечный покой». Понял? Я об этом всю ночь думал. Смерть, она не сразу приходит, она в тебе поселяется, когда ты родился, и вместе с тобой растет. Ты растешь, и она растет. А как ты совсем вырастешь, ты и помрешь. Дошло?
— Вырастешь? — недоумевал Юрка, утопая в Санькином словесном омуте.
— А как же! Все старые — очень взрослые, а смерть — это когда ты стал самым взрослым, больше не можешь, больше тебе уж некуда. Вот любая старушка взрослее тебя, значит, она раньше тебя помрет.
— А если от опасной болезни? — озадачился Юрка.
— Ладно, опоментайтесь, панове. Опомнитесь, — угрюмо прервал Коршун. — Когда мы вырастем, таблетки иль порошки изобретут — никто помирать не будет.
— Даже от пули? — восхитился Юрка.