Десантура-1942. В ледяном аду
Шрифт:
– Ну-ка переведи, о чем немцы говорят?
Манькина вслушалась в гортанно-картавую речь немцев.
– Ждут Эрика какого-то. Тот в тыл пошел. За вином. Если не вернется, Вилли очень расстроится.
– Почему?
– У Вилли – день ангела. Вроде так.
– А почему может не вернуться? – настойчиво продолжал расспрашивать Любу Степанян.
– А ты пойди и спроси… – отбрила она. – А… Вот… Подожди… Советские головорезы, мол, в тылу шалят. Десантников поминает, зараза.
– Хорошая идея… – задумчиво сказал Култышев. – Ангелами на башку ему свалиться…
Ваник показал Гоше кулак,
А потом долго лежали без движения и время от времени переговаривались.
– Вернусь – первым делом яичницы нажрусь. Чтобы из полдюжины яиц. Не меньше, – мечтал шепотом Мишка.
– А я – в баню, – в унисон ответила ему Люба.
– На фиг, я сначала высплюсь. Приду в тепло, упаду и высплюсь, – улыбнулся Гоша. – А ты, Ваник?
– А я заявление в партию подам, – вздохнул Степанян. – На восстановление.
– А тебя что, исключали, что ли? – приподнялась на локте Люба.
– Не так. Не приняли. Я заявление подавал…
– За что не приняли-то? – в один голос спросили Култышев и Кузнецов.
– У меня взвод перед выходом сюда две банки спирта выпил. Из НЗ. А виноват кто? Виноват командир. Недосмотрел. Халатность. – В черных глазах младшего лейтенанта засветилась армянская печаль. – Их-то я отругал. А вот на партсобрании мне и отказали. Хорошо, Мачихин, комиссар наш, заступился. Хотели вообще в пехоту перевести. Но в итоге условный срок мне назначили. Мол, после выхода будут зявление рассматривать заново. Дали время для реабилитации. А я вот… Взвод потерял… Эх, какие парни были! Один я остался…
– Ваник, ты не расстраивайся! – осторожно погладила его по плечу Люба. – Мы же с тобой! Мы за тебя поручимся!
– Вы же не партийные, – повернулся к ней Степанян.
– Мы – комсомольцы, Ваник. И мы – десантники. Мы за тебя поручимся.
– Спасибо вам, ребята…
После они замолчали. Просто сил не было говорить. Просто смотреть, как солнце медленно плывет на закат, как капают с еловых лап слезинки весны сорок второго года, как перелетают с ветки на ветку птицы, радуясь новому теплу. И где-то за всем этим стрельба, взрывы и крики войны. Страшной войны. Великой войны. Отечественной войны.
А с наступлением темноты они поползли по заранее намеченному пути, минуя дозорных. А немцы здесь нарыли лабиринтов как кроты. Зарылись в новгородскую землю по самые уши. Иногда траншеи было невозможно обойти. Тогда на свой страх и риск бойцы перепрыгивали их. Им везло как никогда. Немцы сидели в блиндажах, почти не высовывая нос. Правда, один раз какой-то немец выполз из своей ямы и стал мочиться метрах в двух от затаившихся в воронке десантников. Не заметил.
Не заметил и часовой в следующей линии траншей, когда они проползали по крыше блиндажа. Люба даже не удержалась и погрела руки о горячую трубу печки. Совсем секундочку, совсем чуть-чуть. И чуть не уронила шаткое сооружение.
Но обошлось.
И вот подползли к первой линии немецких траншей. Осталось самое опасное. Здесь немцы должны быть настороже.
И точно. Ходили туда-сюда, заразы. Перекрикивались.
Степанян долго лежал в воронке, выглядывая – когда же немецкие часовые разойдутся подальше друг от друга. Не случалось. Тогда он тихонечко сполз вниз и подозвал бойцов к себе.
– Гоша, ты слева пойдешь, Миша – справа. А ты, Любонька, за мной. Как только траншею перескочим – беги сломя голову вперед, я прикрывать буду.
– А если мины? – шепнул ему в ответ рассудительный Миша.
– Как там у вас говорят? Свинья не выдаст – бог не съест?
– Наоборот…
– Лучше на мине, чем немцам в руки, – твердо ответила Люба.
– И я про то же, так что бежать всем. А для начала фрицам фейерверк устроим…
Через несколько минут Степанян звонким от напряжения голосом крикнул:
– Хенде хох, дойче швайне!
И гранаты – одна за другой – полетели в немецкие окопы. А потом бойцы рванули вперед, крича что-то нечленораздельное. Кисло запахло сгоревшим тринитротолуолом и сыро – взметнувшейся землей. На пути Ваника из траншеи некстати высунулась фашистская голова. Не раздумывая, младший лейтенант пнул ее ровно футбольный мяч. С головы немца слетела каска, зазвенев железом по изрытой земле. А немец просто хрюкнул и упал в черный зев траншеи.
Перепрыгнув через нее, Ваник развернулся спиной вперед и открыл огонь из своего «ППШ», целясь не столько по суетящимся силуэтам, сколько куда-то в сторону траншеи. И яростно матерился на двух языках, оскалив зубы. Мимо него, задыхаясь, пробежала Люба, где-то мелькнули силуэты Гошки и Мишки. А он бил и бил короткими очередями, пока не опустошил диск. После чего упал, быстро вставил новый и снова открыл огонь, прикрывая товарищей.
Каким-то шестнадцатым, неосознанным чувством вдруг заметил, что его дергают за ногу. Он оглянулся, ободрав волдыри обморожений на щеке о взрыхленную землю. Оказалось, что это Люба.
– Уходи, дурочка, я прикрою! Важел, кин, важел!
– Ползи, бестолковый! А ну ползи, я сказала!
Она даже привстала на колени, чтобы заставить Ваника ползти.
Он вдруг испугался за нее, увидев, как по черному небу чиркают – совсем рядом с Любой – злые трассера немецких пуль. Он пополз к ней, но не успел. Красный трассер вдруг вспыхнул цветком на ее груди. Он приподнялся и ощутил вдруг удар в пятку. Но боли не почувствовал, просто решил, что куском земли от взрыва прилетело. Поэтому он просто вскочил, отбросил автомат и, подхватив Любу Манькину на руки, побежал, крича и ругаясь, перемежая русские и армянские слова.
Он бежал, неся на руках девчонку, перепрыгивая воронки и бугры, перескакивая через тела людей. Что-то сильно било его иногда в спину, в ноги, но он все равно бежал, не разрешая себе спотыкаться.
И потерял сознание только тогда, когда упал на руки бойцов четыреста двадцать седьмого стрелкового полка.
А пришел в себя лишь через несколько дней в прифронтовом госпитале. Шесть ранений – шесть! – не убили веселого армянина. И первым делом он спросил – как там Люба, Миша, Гоша?
Оказалось, что вышли все. Правда, все раненые. С мужиками он встретился позже. Когда смог ходить. А вот Любу так никогда и не смог повидать. Ее переправили далеко в тыл. Ранение было слишком тяжелое. Огненным трассером в ее маленькую грудь. И после они не встретились. Никогда более. Потому что до Победы еще осталось долгих тысяча сто двадцать семь кровавых дней и ночей.