Дети новолуния [роман]
Шрифт:
Их было мало, к тому же, оказавшись вдруг далеко от всего, что полагалось защищать, они растерялись, а те, которые сцепились с шайкой серо-голубого, те какое-то время ещё катались по земле, теряя шерсть и силы, с одной задачей во лбу — держаться; они понимали, за что дерутся, и потому отбивались от наседавших волков отчаянно, в пузырящейся на снегу крови, царапая когтями землю и воздух, пока последнего из них, ещё трясущего в судороге задранной кверху лапой, не прижал стиснутыми на горле челюстями облезлый жилистый волк. В открытой схватке голодный всегда крепче духом сытого, просто потому, что голодный.
Но серо-голубой этого уже не видел — длинными, грузными прыжками он нёсся на оцепеневшую от ужаса отару. Другие бежали рядом и позади. Дух от тёплых овечьих туш дурил головы и подводил впалые
Казавшееся монолитным плотное тело отары судорожно вздохнуло и в мгновение распалось на множество насмерть перепуганных, истошно блеющих существ.
Серо-голубой привёл за собой стаю, хоть небольшую, но злую, слаженную, дерзкую, куда взял всех, кого смог, даже одиночек-переярков, которым следовало подохнуть в степи от холода, и впервые за долгое время бесплодного кружения по степи стая получила право делать всё, что хочет.
Лишь только в тёплое, дрожащее, до одури мягкое мясо вонзились жадные клыки, попривыкшие за зиму к падали и мышам, как в ту же минуту волки утратили связь между собой. Их серые тени разлетелись по стаду. Овцы отчаянно заметались в жёстком квадрате загона, внутри которого пошла беспорядочная резня. Так же беззвучно, лишь всхрапывая утробно, когда кровь заливала пасть, волки носились между них, ошеломлённые и близостью добычи, и небывалой её доступностью, теряя голову от желания рвать эту щедро выставленную отовсюду сладкую плоть с остервенением, с каким рвут бычка, отставшего от своих. Они выдирали её, откуда придётся, заглатывали куски прямо с шерстью. Они висли на ляжках, на спинах, перекусывали глотки, бросали и кидались на новых. Десятка с три овец уже были задраны и валялись в грязи, затоптанные копытами сородичей, но волки не останавливались.
В ушах серо-голубого свистел ветер, заглушая собой все звуки, подобно тому, как мёртвой осенью туго тянет вдоль узкого распадка, но сердце волка билось ровно. В отличие от других, растерявшихся, ошарашенных, впавших в смутный кровавый экстаз, сильное, жилистое тело серо-голубого двигалось по отаре так, словно в голове у него имелось осознанное, жёсткое намерение, словно он понимал, что времени мало и надо успеть как можно больше. Он резал овец одну за другой точным ударом клыков в шею, от которого у беспомощного животного подкашивались ноги, а серо-голубой, и не взглянув на него, прыгал уже на другого. Он не растрачивался на укусы, на бесплодную суету, на выбор очередной ляжки, хоть в последнее время грыз даже копыта. Забыв о пище, серо-голубой волк бил расчётливо, наверняка. И с каждой новой жертвой сил, казалось, в нём только прибывало.
В мгновение ока паника взвихрила огромное стадо, и уже сами волки опасливо приседали меж мельтешащих копыт, прежде чем опять вцепиться в чьё-нибудь тело. В конце концов изнемогающая от ужаса масса овец проломила ограду кошары и повалила на юрты.
Выскочившие наружу люди едва не были сметены несущимся на них истошно вопящим стадом. Ошеломлённые спросонок, они какое-то время изо всех сил распихивали овец, пока не догадались, что происходит. Одну юрту подмяло с края, где были женщины, и она накренилась, удерживаемая трухлявым каркасом. Кто-то выхватил забытую за голенищем плеть, кто-то сорвал шест из ограды. Выбежали женщины, старшие дети, растрёпанные, сокрушённо бьющие себя по коленям. Кому-то хватило ума поджечь прикрученный к палке войлок. Размахивая ею, им удалось отвести стадо в сторону, но не более того. Люди бегали среди овец, которые не знали уже, кого пугаться, спотыкались о туши, падали, кричали, размахивали руками, чтобы отвлечь внимание хищников, но те не замечали их усилий и продолжали давить скотину столько, сколько могли. Всё погрузилось в один непрерывный тёмный рёв.
Пожилой пастух в распахнутом на обнажённой груди драном козьем тулупе, со свалявшимися косами на непокрытой голове кинулся в глубь чёрной бурлящей массы. В одной руке он сжимал топор, в другой — горящий факел. Продираясь по стаду с усилием, подобным бегу в воде, он размахивал огнём, чтобы расчистить себе дорогу. Ему надо было приблизиться к волку. Он бил ногами по мордам овец и визжал. В какое-то мгновение старый пастух почуял его — не нюхом,
Весь мокрый, всклокоченный, с перемазанной кровью мордой, серо-голубой уходил в степь, оставив позади себя сотни задавленных овец, коз, ягнят. Отовсюду чёрными точками вслед ему стекались волки его стаи. Он бежал устало, опустив нос к земле и не чуя запаха земли, держа тяжёлый хвост на отлёте. Он был голоден, этот волк серо-голубой масти. Он был голоден.
Говорят, ранним утром холодного двенадцатого месяца сотня монгольских воинов вошла на двор лайчжоуского монастыря, не дав закрыть ворота. С ними был Лю Чжун-лу, телохранитель-чжурджень, имевший приказ самого каана доставить к нему знаменитого монаха ордена Драконьих ворот, живущего на свете уже пятую жизнь. Зачем монах понадобился каану, знал один Лю Чжун-лу. Монголам было сказано повиноваться чжурдженю беспрекословно, и одноглазый сотник, превозмогая гонор, вынужден был бездумно следовать указаниям желтокожего выскочки, не иначе как колдовством дотянувшегося до уха Сына Неба. Впрочем, сам чжурджень хорошо понимал шаткость своего положения вожака, приставленного к стае диких зверей, и в свою очередь опасался сотника и его головорезов, у которых рука подчас невольно опережала мысль, а потому старался не очень командовать.
Чжурджень и сотник спешились и прошли в главный храм. Их появление вызвало некоторую оторопь у жрецов, которые готовились к утренней службе: они уже собрали в городе бумажные амулеты с текстами молитв и адресами жителей, имена которых в виде подписных листов были вывешены на воротах монастыря, и разложили их на жертвенных блюдах, чтобы в ходе службы сжечь перед взором богов. Сотник взял одну такую записку, повертел в руках, понюхал и бросил обратно. «Сеном воняет», — заметил он.
Лю Чжун-лу спросил у главного жреца, где монах, которого они ищут. Жрец что-то быстро залопотал на каком-то из ханьских наречий, но чжурджень резким жестом остановил его и отчётливо повторил вопрос на языке, которым в той или иной мере пользовались все в Поднебесной. Поскольку жрец сделал вид, что не понимает, чжурджень оттолкнул его и подошёл к другому. Тот тоже виновато потупил взор и ничего не ответил.
— Что там происходит? — спросил сотник.
Чжурджень повернулся к нему и осклабился:
— Ничего. Они думают, где его искать.
Затем подскочил к алтарю, схватил петуха, приуготовленного к жертве, и отсек ему голову. Поднял извивающееся тело над головой и обрызгал пространство вокруг себя петушиной кровью под простуженный смех монгольского сотника.
— Здесь завелись демоны? — крикнул он и швырнул петуха к ногам жреца. — Посмотри наружу! Может, они там?
Лёгким кивком жрец подозвал служку. Долго смотрел на него.
— У нас нет времени, — поторопил чжурджень. — Каан ждёт.
Жрец опять кивнул, и тогда служка, поклонившись, подбежал к чжурдженю и тихо сказал:
— Он отшельник. Святой человек. Живёт там, в пещере. Один.
Они нашли монаха в скалистом гроте высоко над морем, куда вела одна узкая тропинка. Поскользнувшись на ней, легко было отправиться прямо в ревущую пучину. Сотник ошарашенно вытаращил свой единственный глаз на бескрайний морской простор — он никогда не видел столько воды. Старик сидел возле костра и жарил рыбу. На звук шагов он не обернулся, поскольку был туговат на ухо, и лишь когда плеча его коснулась рука телохранителя, спокойно повернул к нему своё лицо. Лю Чжун-лу не сказал бы, что это было лицо глубокого старца. На него смотрели живые глаза ребёнка, похоже и не предполагавшего никакого зла в окружающем мире: кто бы ни пришёл, опасности не было, ибо мир тих и приветлив. Морщины придавали ему вид значительный и степенный, а пятнистый платок, покрывавший голову, прятал жалкий пух, оставшийся от его волос, на котором едва держалась пара привязанных к нему бумажных амулетов с заклинаниями, непонятными никому, кроме, возможно, самого монаха.