Дети смотрителей слонов
Шрифт:
Кто-то из стоящих поблизости журналистов почуял неладное. Несколько раз щёлкают вспышки. Телевизионные камеры одна за другой поворачиваются к Хенрику.
Он выбирается из гроба. Не с той элегантностью, которую он при обычных обстоятельствах мог бы продемонстрировать, но достаточно быстро, чтобы успеть нырнуть в толпу прежде, чем мы добегаем до него.
Я маленького роста, поэтому мне легко, встав на колени и взглянув на происходящее снизу, увидеть, куда направляемся Хенрик, и броситься за ним. Он бежит к открытой двери, за которой куда-то вверх ведёт лестница, я несусь за ним и настигаю
Мы оказываемся на галерее, откуда видно весь зал — это хоры, ведь прежде здесь была церковь. Перед нами старый орган.
Хенрик замечает меня, оборачивается и идёт мне навстречу. Я отступаю за орган. Хенрик разминает пальцы после пребывания в гробу. Я вспоминаю о ста двадцати восьми крысах.
— Хенрик, — говорю я, — не стоит делать того, о чём ты мог бы пожалеть.
Такое замечание вряд ли способно произвести на собеседника сильное впечатление, в отличие, например, от моего замечания о затылке Конни. Но тем не менее Хенрик останавливается и внимательно смотрит на меня.
— Мы знакомы? — спрашивает он.
— Можем познакомиться, — отвечаю я. — Мир прекрасен и удивителен. Впереди у всех нас новые дружеские встречи.
Все эти соображения его нисколько не интересуют. Он продолжает плавно перемещаться в мою сторону.
На него падает тень. Тень моего брата Ханса. В следующую секунду Ханс опускает руки на плечи Хенрика и стискивает его.
Хотя, как я уже говорил, абсолютное большинство людей считает, что в моём брате есть что-то от принца, тем не менее, если речь идёт о защите слабых и невиновных от злодеев, то Ханс начинает походить скорее на чудовище Франкенштейна, и всем становится ясно, что, когда он покончит со своим противником, останутся лишь волосы, ногти и горстка костной муки. Вот такое чудовище он сейчас и напоминает.
Хенрик это осознаёт, и поэтому нисколько не сопротивляется.
— Если позволите? — спрашиваю я.
Я обыскиваю Хенрика. Нахожу лишь маленький плоский фотоаппарат.
Но я-то надеялся найти пульт дистанционного управления. Невозможно поверить, что такой человек, как Хенрик, побывал в тайном туннеле, с портфелем, набитым взрывчаткой, для того, чтобы в спокойной обстановке опробовать новые методы борьбы с крысами.
— Хенрик, — говорю я. — Не могли бы вы нам сказать, где спрятали взрывчатку?
Он улыбается. В улыбке его отсутствуют теплота и понимание, которые так хочется видеть у взрослых.
— Узнаешь через минуту, — отвечает он.
Положение непростое. Я смотрю вниз на собравшихся в зале. Участники заняли места, повернулись к сцене. Внимание всех приковано к Рикарду Три Льва.
— Хочу напомнить вам, какие слова Гёте произнёс на смертном одре, — говорит Рикард.
Это он позаимствовал у Тильте, она когда-то сделала длиннющий список последних слов разных людей перед смертью, она обожает читать его вслух и предлагает всем подумать, каковы будут их последние слова. В настоящий момент мне бы хотелось услышать что-нибудь более жизнеутверждающее, но меня никто не спрашивал.
— «Больше света», — произносит Рикард.
В этот миг всё вокруг освещается. Рикард уделил много внимания освещению, его и так было прекрасно видно, но теперь сцену заливают
Мы с Хансом и Хенриком слышим голос с лестницы позади нас — это голос Тильте.
— Хенрик, — говорит она. — Твоя мама хочет поговорить с тобой.
За спиной Тильте возвышается фигура женщины. Это епископ Грено, Анафлабия Бордерруд.
Есть женщины, которых трудно представить в окружении детей и мужа. Не имею в виду ничего плохого, просто они — подобно, например. Жанне д’Арк, Терезе Авильской или Леоноре Гэнефрюд — рождены для великих свершений, и у них нет времени возиться с непромокаемыми детскими штанишками и ходить на родительские собрания.
Но если оказывается, что у Анафлабии есть сын, которого она качала на коленях, пухлые щёчки которого целовала, то меня нисколько не удивляет, что этим сыном оказался Хенрик. Заметно, что они похожи своим непреклонным характером. Проступает и физиогномическое сходство, какая-то твёрдость в подбородке, который как будто изготовлен из листового железа на верфи Финё.
Но вовсе не материнская любовь Анафлабии выходит в это мгновение на первый план.
— Хенрик, — говорит она. — Это правда? Ты сделал эту дурацкую бомбу?
Изменение, происходящее с Хенриком, столь радикально, что понимаешь: бороться с чувствами, которые даже у взрослого мужчины вызывает мать, внутри которой живёт крестоносец, невозможно. Его тело начинает подрагивать, и становится ясно, что более всего ему сейчас хочется куда-нибудь спрятаться, чтобы остаться в живых.
Но Ханс крепко его держит. А Анафлабия приближается.
— Мама, — шепчет Хенрик, — Ты же говорила, что все другие религии — изобретения дьявола.
Теперь в его голосе слышны слёзы.
— Хенрик, — говорит Анафлабия. — Сейчас же отключи бомбу!
Слёзы катятся по щекам Хенрика.
— Слишком поздно, — говорит он. — Она с часовым механизмом. Экранированным. Прикреплена к ящику в подвале. Но, мама, это совсем маленькая бомба. Да и взорвутся всего лишь какие-то языческие сокровища.
Анафлабия не сводит с него глаз. Хотя материнская любовь безгранична, она не застрахована от паралича.
— А сюда-то ты зачем пришёл? — спрашивает она.
Хенрик вытирает глаза.
— Я хотел сделать фотографии. На память, для моего альбома. Чтобы когда-нибудь показать его своим детям. Твоим внукам, мамочка.
Знаю, чт'o многие, включая и Тильте, сказали бы в подобной ситуации. Они бы сказали, что происходящее, конечно же, трагично, но одновременно предоставляет удивительную возможность задуматься о том, что всё вокруг нас в любой момент может взлететь на воздух. И если уж всё пойдёт из рук вон плохо, то есть, если бомба Хенрика окажется страшнее, чем он говорит, то кое-кто из нас тоже взлетит на воздух. На этот счёт все великие религии придерживаются мнения, что лучшая смерть — это если при ней присутствуют один или парочка святых, которые могут свободно входить в великую дверь и выходить из неё, словно это вращающаяся дверь в магазине мужской одежды «Финё».