Дети
Шрифт:
– Ясно... И вправду... Это я должна была сказать им, но не сказала, – в голосе Иоанны одновременно огорчение и облегчение. Она даже придвинулась к Саулу, так, что ее волосы касаются го лица. Запах каких-то новых духов! Никогда раньше он не осязал такой запах, – аромат сосен и нарциссов, и еще каких-то растений и цветов. Саул тайком вдыхает эти ароматы, и насколько возможно, прижимается к ней. Какой чудесный аромат духов. Саул, конечно же, не знает, почему такой смешанный аромат. С того момента, как случилось то, что случилось, Иоанна каждый день купается в ванной, где вода настояна на аромате сосен, и еще прокрадывается в комнату Эдит и обрызгивает духами из всех бутылочек себя, форменную серую рубашку Движения, и даже куртку, и
– Жаль, что я не был с тобой. Я бы говорил с ними, как надо.
Иоанна внезапно отодвигается от него. На лице ее выражение изумления и даже презрения:
– Ты бы с ними говорил так... как настоящий сионист?
– А что? Почему ты так со мной разговариваешь? Можно быть одновременно сионистом и коммунистом. Сионист может быть и коммунистом.
– А коммунист сионистом быть не может?
– Ясно. – Саул вздыхает. – Вернемся вечером в клуб. Расскажи всем то, что слышала от меня утром. Завтра, во время общей беседы в подразделении, ты объявишь о моем уходе.
– Я? Я объявлю о твоем уходе? Нет! Хочешь объявить, сам и объявляй!
– А если я не объявлю? Я обвиню себя, как будто... ничего? – В последний миг он проглатывает слово «как ты», которое готово было сорваться у него с языка. – Что сделаешь ты?
– Я... ничего не сделаю. Если не объявляешь, что уходишь, значит, не уходишь.
– И можно, по твоим словам, так продолжать быть среди товарищей? Таким вот, какой я есть?
Иоанна молчит. Что-то плохое – в этом ее молчании, и это его ужасно огорчает. Он ощущает, как растут в нем по отношению к ней новые чувства.
– Ты больше ничего не сделаешь, – говорит он с угрозой в голосе, – а я сделаю. Я должен присоединиться к коммунистической молодежи.
– Нет! Не должен.
– Но ты ведь уже знаешь обо мне все.
– И ты знаешь обо мне все.
– Так что... Ты думаешь, что если я все знаю о тебе и, конечно же, никому не расскажу, и ты должна хранить мою тайну и никому не рассказывать? Ты хранишь мою тайну, чтобы я хранил твою?
– Что? – ощетинивается она, как еж в момент самозащиты. – Так ты обо мне думаешь? Я обязуюсь хранить твою тайну. При условии, что ты будешь хранить мою? Такую тайную сделку я заключаю с тобой? Да, иди, рассказывай всем то, что я тебе сказала. Меня это не колышет! С тех пор, как ты в оппозиции, у тебя без конца появляются неверные мысли.
Саул чувствует облегчение: она не говорит об уходе, а только об «оппозиции». Оппозиция... это не страшно! К оппозиции его все в Движении уже привыкли.
– Я сообщу. Каждый сообщит свое. – Он смотрит на часы. – Уже поздно. Все утро мы только говорим и говорим, и ничего не делаем. – Решительным движением он берет у нее список и считает адреса. – Еще сорок девять.
«Всего у нас было пятьдесят адресов, – считает она про себя, – пятьдесят евреев. Пятьдесят последних».
Они выходят на белый свет улицы, их оглушает просыпающийся Берлин в воскресный день криками детей, играющих в снежки, и скрипом саней. Понятно, чековая книжка Основного фонда существования Израиля перекочевала из кармана Иоанны в карман куртки Саула.
Глава тринадцатая
На подступах к городу тянется гряда холмов, гордо называемая горожанами «Берлинской Швейцарией». Холмы вздымаются из плоской низменности, словно природа желала убедиться, можно ли построить тяжелые горы из легкого песка. Эта гряда как бы представляет миниатюрный хребет высоких гор: те же отсеченные друг от друга вершины, глубокие долины и скалистые утесы, зеленые лесистые возвышенности и узкие петляющие тропы, которые всегда полны туристами. Леса же всегда кишат отдыхающими. «Берлинская Швейцария» – любимое место отдыха и развлечений горожан в будни и в праздники.
К востоку петляющая дорога ведет на последний холм. Тут крутая скалистая стена всей гряды обрывается в озеро, воды которого собрались из болот, некогда распростертых
Слева от озера, на высоте холма, петляющая дорога ведет на широкую возвышенность, на которой муниципалитетом Берлина разрешена охота на животных для членов охотничьей ассоциации. На фоне скалистой возвышенности, крутого спуска в черное озеро белеют длинные, покрытые известкой, навесы, краснеют черепицей крыши конюшен, и выстраиваются коричневые жилые бараки, между которыми чернеет железными прутьями множество железных клеток. Высокий забор из колючей проволоки окружает все эти строения. Тут милосердные женщины собрали всех старых животных, больных, выброшенных городом. Здесь последнее убежище для брошенных собак и кошек, декоративных птиц, до которых никому нет дела, множества ковыляющих на ослабевших ногах лошадей, от которых больше нет никакой пользы.
Тут же новое жилье Шпаца.
Его коричневый барак расположен в самой середине этой фермы животных. Это единственный барак, который окружен полосами зеленых трав и старыми соснами, дающими ему тень. На входе – большими буквами начертано – «Офис».
В нем три комнаты. Сама большая из них, естественно, сам офис. Одна малая – для Шпаца, другая – для Ханелоры Анелоры Клотильды Гоберман, которая, представляясь, говорила: – У меня много имен, но сердце одно.
Все ее друзья и знакомые называют ее коротко: Биби. Никто не знают, кто ей дал эту кличку. С детских лет она слабо росла, так и осталась малорослой, несмотря на то, что перевалила за сорок. Единственно велик у нее рот между красными губами на узком малом лице. Рост у сорокалетней Биби не более метра. И все в ней, кроме рта, мало, свежо и молодо, – каштанового цвета волосы, голубые глаза, красные щеки, тонкая талия, легкие ноги и одно сердце, которое в одно и то же время умеет смеяться и плакать, быть печальным и счастливым, угнетенным и несчастным.
На рассвете, когда свет едва показывается из-за холмов, и внезапно широко разливается над фермой, Биби уже идет проведать своих питомцев. В этот час Шпац стоит в окне перед зеркалом, повешенным им на раме, и бреется. Глазами он сопровождает Биби, суетящуюся между клетками, следящую за голубями, издающую кудахтанье вместе с курами, гоготанье весте с гусями, издает ржание с лошадьми, и окликает придуманными ею странными ласкательными именами собак и кошек. И Шпац обычно обращается к зеркалу, как Белоснежка: