Детский сад
Шрифт:
— Не знаю… Наверное, красивая. Вблизи трудно понять. Она — хищница. Может, ею и восхищаться можно, только вблизи страшно — съест. Любоваться хорошо на расстоянии.
— А мать?
— Мать? Она какая-то испуганная. Мать — жертва. Вообще, в жизни жертва. У нее такая роль.
— А ты?
— Что я?
— Жертва или хищник?
Сергей остановился. Оля смотрела как-то странно, и он сейчас только осознал, что рассказывая про отца, мачеху и мать, заговорил со злостью совсем не нужной.
— Я? — улыбка получилась натянутая. — Обо мне давай, как о мертвом, —
Она продолжала глядеть, глядела на него изучающе, как не смотрела никогда раньше, и Сергей, пытаясь преодолеть смущение, неожиданно сказал:
— У меня, Оленька, мечта была. Угнать в колхозе лошадей и с верными ребятами в путь, куда глаза глядят — где галопом, где рысью, где у костра собраться… Только нет, Оленька, таких ребят. И на лошади я один раз сидел.
— Хорошенькая мечта. Украсть.
Ирония, казалось, так не свойственна Оле, так непривычно звучала в ее устах, что он снова не нашелся, что сказать, и только плечами пожал: мечта, мол, какая есть.
Теперь они совсем остановились, словно бы в нерешительности, на распутье. Сергей понял, что Олиного желания говорить, интереса, который заставлял ее идти с ним, поубавилось. А может быть, она просто ждала, что желание, интерес, если они есть, должен теперь проявить он сам. Должен сказать: «Давай, портфель понесу» или «В кино вечером сходим?». Что-нибудь такое, что означало бы его ответное желание и интерес.
И Сергей сказал примерно то, что она ждала, потому что обрывать эти едва начинающиеся, нескладно завязывающиеся отношения действительно не хотел:
— Слушай, поможешь по алгебре, по химии там? Я неплохо секу, просто запустил. Наверстать нужно.
— Помогу.
— Правда?
— Правда.
— Ну, дай пять!
Заметно покраснев, пожала протянутую руку.
Идиотская сцена, тут же понял Сакович и вдруг обозлился:
— Оркестр играет туш, на комсомольском буксире известный лоботряс Сергей Сакович. Из ничтожества, из подкладки сделаем человека, поднимем до себя, перелицуем на обратную сторону!
«Уйдет?» — еще юродствуя, испугался Сергей.
Она, похоже, не обиделась, а удивилась, и когда он уже кончил, все еще смотрела на него выжидательно и словно бы с недоверием.
— Ладно… Я пойду. Ты ведь теперь дойдешь уже сам до дому, можно больше не провожать?
Тут уж, конечно, нужно было придумать в ответ что-нибудь путное, но он, без всякой последовательности, промямлил:
— Значит, поможешь?
Она помолчала и сказала совсем не о том, что он спросил:
— Ты не такой плохой, как о себе думаешь… и не такой хороший, как себе кажешься.
Запуталась, решил Сергей.
— Кажется, запуталась… Нет. Правильно, — кивнула, — ты думаешь: вы считаете меня плохим, но еще не знаете, что я могу учудить, если захочу. Я гораздо хуже, чем вы только можете себе представить, вот вам! И в то же время ощущаешь: какой я замечательный, какой умный, хитрый, какой я внутри себя, нет, точнее — для себя, хороший, даже если какую-нибудь гадость и сделаю.
— Сложно. Сложновато для такой немудреной натуры.
— Вот именно! Вот ты и сейчас кривляешься, — нащупывая мысль, она начинала горячиться. — Немудреная натура! Вся эта каша не у меня в голове, а у тебя, понимаешь? Думаешь одно, а делаешь другое… А насчет алгебры… Конечно, приходи. Сегодня вечером. Буду ждать.
Она пошла. Юбочка коротенькая, какие носили только школьницы, а туфли-лодочки взрослые, дорогие. Стройные, крепкие ножки.
Сергей представил себе пристойных родителей Оленьки. Через полчаса после того, как он с девушкой уединится у письменного стола, тихо войдет мать с подносом — пирожные и чай. И культурно, и посмотреть можно, чем это дочь занимается с молодым человеком.
А ведь девочка всерьез, наверное, правила объяснять будет, с увлечением.
Чудеса!
А он, великовозрастный кретин, пристроится неудобно, где-то сбоку ее ученического стола — ноги девать некуда, — и будет украдкой, когда Оленька склонится над тетрадью, разглядывать девушку.
В эту минуту Сергей испытывал и раскаяние в ненужной откровенности, и волнение при мысли, что еще минуту назад Оленька была рядом, и приятную сумятицу в мыслях от того, что вечером она снова будет близко, так, что слышно дыхание. И от этой сумятицы становилось уже все равно, был ли он излишне откровенен, показался умен или глуп.
Работы было после зимы, если покопаться как следует, много. Михаил Павлович взялся за дело с тяжелым сердцем. Хоть и решил он ограничиться пока самым необходимым, «жигуленок» его являл собой вид растерзанный — капот, багажник, дверцы — все раскрыто настежь. В беспорядке по гаражу инструмент.
Лет пять назад, когда машина бегала свои первые тысячи, Михаил Павлович торопливо заскакивал по дороге с работы в магазин, покупал полировочные пасты, шампуни для ветрового стекла — всякую автокосметику, — а потом торопился к «жигуленку» как на свидание. Теперь пасты и шампуни стояли на полках начатые и забытые. Все это оказалось со временем не нужным, машина работала, возила и без полировки. Получив гараж, Михаил Павлович и вовсе успокоился: с тех пор, как машина стала под крышу, была спрятана за надежными замками, к ней можно было не заглядывать неделями. Прошлой осенью поставив «жигуленок» на консервацию, Михаил Павлович не интересовался им почти всю зиму. Но весна уже становилась летом и, по совести, давно пора было выезжать.
Вяло, словно не надеясь ни на какой результат, принялся он качать ножным насосом колесо, когда в воротах появился парень. Появился и стал, с откровенным любопытством заглядывая внутрь гаража. На лице парня читалась смесь неуверенности и наглости, служившая для Михаила Павловича отличительным признаком возраста между мальчиком и мужчиной и заставлявшая порой внутренне сжаться в ожидании пакости от розовощекого переростка.
— Давай покачаю, дяденька.
Голос на удивление мальчишеский для такого высокого, костлявого парня. И неприятный. Юношеский пух на подбородке, становившийся уже щетиной, придавал парню вид неопрятный и диковатый.