Детский сад
Шрифт:
После уроков классное собрание. Что они ему скажут?
Классная рассядется на стуле, обмахиваясь платком — ей всегда жарко, — постукивая указкой по столу: «Тише, тише! Вы можете посидеть спокойно хотя бы час? Решается судьба вашего товарища. Вам что, нет до него дела?». Потом она тяжело, всем телом повернется: «Ну, Сережа, мы ждем. Тридцать восемь человек сидят и ждут, что ты скажешь. Ну?
— И после долгой паузы (кто-то вздыхает в классе): — Я удивляюсь, Сережа, ты же умный парень, ты способный, ты мог бы учиться только на отлично. И вдруг эти выходки, побеги, оскорбительное твое поведение, эта беспредельная лень,
Самое интересное, что она-то, их усталая классная, больше всех и не верит, что именно сейчас, на собрании, решается его судьба. Она вообще в Саковича не верит. Ни в его способности, о которых сама распинается, ни в то, что из него когда-нибудь выйдет что-то путное. Может, раньше и верила, только давно рукой махнула. Забудется, засмотрится в окно на очередь у уличного лотка, на забитую людьми остановку троллейбуса и подумает, что если собрание затянется, попадет на самый час пик, опять придет домой поздно — вымотанная, нагруженная сетками и кульками.
Спохватится: «Ну, что, Сергей, долго будем молчать? Объясни всем нам. Скажи, наконец, может, тебе что-то мешает? Может быть, тебе не хватает чего? Чего тебе не хватает, Сергей?». — «Мне бы собаку, Клавдия Тимофеевна. Большого такого сенбернара. Я бы другим человеком стал!».
Втихую, прыснут, сгибаясь над партами. «А вот это не умно», — скажет классная, обидевшись. Весельчаки притихнут под ее взглядом. И снова тягостное молчание.
Потом выступит кто? Конечно, Оленька Татаринова. Классная ей кивнет незаметно, когда молчание очень уж затянется, и та сразу же встанет и сразу разволнуется. Покраснеет. Впрочем, это Оленьку не портит. Она убеждена, что он, Сергей, плохой мальчик, потому что недопонимает. Объяснить ему нужно. Найти для него какие-то особенные слова, которые все разъяснят, поставят на место. И будет, сбиваясь, искать эти слова. И сядет, злясь на себя, что не нашла, сказала все равно не так. И еще, наверное, подумает: если бы захотела, взялась бы сама, любого бы с головы на ноги поставила. И посмотрит на него, Сергея, оценивающе.
Краморенко с места крикнет: «Что мы тут разбираемся! А то он сам ничего не понимает! Придурок — и всех делов!». Начнется общий гвалт, девчонки будут кричать на Краморенко, а он только ухмыльнется.
Фантазия горячила. Сакович не заметил, что шагает широко, размахивая портфелем и разговаривая вслух.
Самое интересное, как повести себя.
Примитивно — отмолчаться. Они ругаются между собой, нервничают, спорят, а ты стой себе, с ноги на ногу переминайся. Ничего не слышишь, вспоминаешь о чем-то приятном, думаешь — шум вокруг будто прибой, глухой и монотонный.
А можно — огрызаться. Собаки так дерутся — дерзко и весело. Только не заметишь, как разволнуешься, сам начнешь все всерьез принимать.
Забавнее — учудить. Крамарь крикнет: придурок! А ты промолчишь, а когда дойдет очередь, спокойно так: «Ребята, я вам благодарен, что вы потратили на меня время. Поймите меня правильно, только сейчас я по-настоящему почувствовал, что есть люди мне не чужие, не равнодушные…». И пошло, и поехало. А потом обязательно по именам. «Вот ты, Володя, сказал то-то, правильно. Да, Оленька, мне действительно нужна твоя помощь, спасибо… А ты, Крамарь, назвал меня придурком. И тебе спасибо. За откровенность».
Сакович, не замедляя шага, расхохотался. Повернул к школе. В порыве деятельного возбуждения походя пугнул шестилетнюю девочку, что стояла у низенькой ограды детского сада:
— Ты что подсматриваешь? Марш домой!
Ира Чашникова вздрогнула, словно и в самом деле застали ее за занятием нехорошим — она глядела, как дети собираются на игровой площадке, — оглянулась на незнакомого парня и, не отвечая, побежала.
По дорожке через двор, за угол дома, в свой подъезд, запыхавшись, на третий этаж — застучала коленкой, ладошкой в дверь. Дверь квартиры — голая, обшарпанная — носила на себе следы взломов и там, где стоял первоначально замок, была заделана фанеркой.
На кухне Юра Чашников, известный более под кличкой Хава, и его друг Володя Якуш, все звали его только Яшка, напряженно прислушивались к стуку.
— Спрячь, — сказал Хава, поднимаясь, и Яшка тотчас задвинул под стол старую хозяйственную сумку. Глухо звякнули железяки.
На пороге стояла сестра.
— Чего явилась? — холодно осведомился Юрка.
Ира замялась, но ничего не сказала, молча протиснулась мимо брата. В пустоватой квартире Чашниковых, с выцветшими, изрисованными и местами продранными обоями, с редкой случайной мебелью, в проходной комнате у Иры бып свой, заповедный уголок. Между диваном, на котором еще валялась неубранная Юркина постель, и сервантом в полном порядке располагались на полу кукольные папа-мама, их дети и воспитательница детского сада. Кроватка здесь была аккуратно застелена, посуда вымыта и расставлена в картонном буфете, всюду царили чистота и гармония.
— Ну что, — сказал Чашников, вернувшись к другу, — как насчет Бары?
— Не, — покачал головой Яшка, — даст по рублю и все, гуляйте, малыши, ни в чем себе не отказывайте.
— А у магазина сразу заловят. Глухой номер.
— Слышал, на Серова пацанов посадили? За угон. Длинный на суд ездил. Ну, рассказывал!
Рассуждая, Яшка не терял времени — проволочным приспособлением пытался вытащить из винной бутылки завалившуюся внутрь пробку. Еще четыре бутылки стояли на столе голотые.
— А как поймали? — живо заинтересовался Хава. Поскреб на подбородке легкий, но уже раздражающий пух. Руки у Хавы были большие, темные от въевшейся в потрескавшуюся кожу грязи. Руки были намного старше, чем по-детски еще чистое и розовое лицо Юрки Чашникова, словно принадлежали они другому человеку, много повидавшему и пожившему. Огрубевшие на морозах, промасленные, изъеденные неизвестно от чего язвочками, в цыпках и ссадинах, руки эти, наверное, уже никогда нельзя было до конца отмыть.
— Как поймали? — повторил Хава.
Яшка хихикнул:
— По глупости, на ерунде. Черт!.. — пробка опять соскочила, и нужно было начинать все заново. — Обнаглели пацаны. Машин, может, двадцать угнали, катались по ночам. Покатаются и бросят. Одна машина у них в лесу застряла — на днище прямо. Они: бах-бах! — Яшка отставил бутылку, замахал руками. — Стекла побили и пошли. Говорят, разозлились, что пешком домой возвращаться. У одного — у дядьки машина, у другого — у отца, так он папаше всю машину переделал, все новое поставил — колеса, аккумулятор, зеркала. Колесо продавали за сто рублей.