Детство Понтия Пилата. Трудный вторник
Шрифт:
«Я не буду у него жить».
«Будешь жить у деда, – усталым и безразличным голосом повторил отец и продолжал отдавать распоряжения: – У него ты продолжишь свое образование. Здесь школы не хуже, чем в Кордубе. В Германии школ нет… Решено: остаешься пока в Тарраконе. А дальше посмотрим… Посмотрим, как потечет жизнь и куда она повернется».
«Я не буду жить у Публия Пилата». – Я тоже решил повторить слова, тихо, но уверенно.
А отец словно вдруг разглядел на мне, милевом столбе, до этого не замеченную им надпись, вышел из оцепенения, сверкнул глазами и рыкнул: «Кончай разговоры!
И отъехал в сторону, чтобы не слышать возражений.
Я ни с кем не стал прощаться. Даже с Лусеной. Взял дорожный мешок, спрыгнул на землю, подошел к посланному за мной рабу и сказал: «Прошу тебя. Уйдем отсюда побыстрее».
Раб выполнил мою просьбу, и скоро, миновав кладбище, мы уже входили в южные ворота.
Пожилой раб, мой провожатый, оказался чутким и разговорчивым человеком. То есть, сострадая мне и желая отвлечь от печальных мыслей, принялся подробно описывать достопримечательности города: его форум, его базилику, в которой дед исполнял свою должность, храмы, стены и ворота Тарракона. Я, со своей стороны, задавал ему вопросы. Так что вскорости вся планировка столицы стала мне ясна и понятна.
На городском рынке мне не составило особого труда отстать от моего разговорчивого спутника и затеряться в толпе.
Найти северные ворота и выйти из города оказалось еще проще.
И часа не прошло, как на Августовой дороге я увидел наш обоз, который медленно двигался по направлению к Баркине. Я пошел следом, но так, чтобы меня не заметили преждевременно.
И лишь когда с запада, с окрестных холмов, высыпала и спустилась к обозу конная турма, когда возле какого-то небольшого селения и кладбища, белевшего при входе в него, остановились и стали разбивать лагерь, тогда я внезапно обнаружил себя, в розовых испанских сумерках представ перед Марком Пилатом и женой его, моей мамой и мачехой.
Как только Лусена увидела и узнала меня, слезы прямо-таки брызнули у нее из глаз и побежали по щекам, по подбородку. При этом она не издала ни звука и ни малейшей попытки не предприняла, чтобы смахнуть или отереть слезы, как это обычно делают женщины.
Марк же выпучил на меня глаза. Вид у него был… Как бы точнее вспомнить и описать?… Помнишь, как он выразился про своего коня-мавританца: «дикий и лютый»? Вот точно таким было у него в этот момент лицо: лютым и диким!
Все молчали. И в гулкой и душной тишине я начал и заговорил:
«Ты, может быть, не расслышал меня, отец? Так я тебе в третий и последний раз повторяю. С человеком, который долго и унизительно издевался над посланцем моего отца, с таким человеком я не могу и не буду жить под одной крышей. Жестокий человек, который во всеуслышание проклял моего родного отца, этот человек тем самым и меня проклял и прогнал от себя. Низкий человек, которую мою любимую и любящую мать прилюдно обозвал грязным и бранным словом, этот подлый старик не может и не смеет после этого быть моим родственником и дедом!»
Казалось, не только люди, но сама природа замерла и слушала мою речь. И я ее завершил и сказал, бесстрашно глядя в выпученные глаза Объекта:
«Ты тоже можешь проклясть меня и прогнать с дороги. По древнему римскому закону ты, как отец и верховный судья в нашем семействе, можешь даже предать меня смерти. Но заставить меня жить с мерзким старикашкой, с тем, кого я отныне даже за человека не считаю, – права не имеешь, ни перед людьми, ни перед богами. Потому что я не безгласное животное, не собачонка и даже не лошадь. Я человек. Я Луций Понтий Пилат, сын всадника Марка Пилата из прославленного клана Гиртулеев! Клянусь вот этими покойниками, их манами и гениями!» – И я, протянув руку, указал на видневшееся поблизости кладбище…
Спасибо тебе, Луций! Хотя ты специально не обучал меня красноречию, но, слушая твои лекции и беседы, я многое от тебя перенял и некоторым фигуркам обучился…
Речь свою я старательно составил, прорепетировал и затвердил, пока шел за обозом. Я ее легко и без запинки произнес, не испытывая ни страха, ни обиды, ни гнева, а радуясь в душе и как бы наслаждаясь своими гладкими словами, своим смелым и торжественным голосом, той благодарной тишиной, которая меня окутывала. Представь себе, чем дольше я говорил, тем больше в глазах у моего отца гнев и оторопь сменялись яростью и торжеством, такими же лютыми и дикими.
И когда я, поклявшись покойниками, наконец, замолчал, отец вдруг с силой ударил себя кулаками в медный нагрудник, затем развел руки в стороны, сначала насмешливо оглядел стоявших радом конников и солдат, затем радостно посмотрел на Лусену и объявил:
«Действительно, похоже, маленький Пилат вдруг взял и вылупился! Если упремся, ничем нас не сломишь. Моя порода!»
И отошел к костру, который уже разожгли молодчики. И несколько раз оттуда донесся его шумный хохот.
Пора мне зайти в калдарий. Сколько можно сидеть в тепидарии?
Глава седьмая
От Тарракона до Ализона
Войдя в калдарий, вдруг подумал: «Я, может быть, потому так долго вспоминаю и описываю своего отца, чтобы сказать тебе и себе: это тоже живет во мне!»
Но тут же явилась иная мысль: «Я совершенно на отца непохож. Мы с ним – прямые противоположности. Во всех отношениях!»
Боги! Боги! От резкой смены температур иногда и мысли сталкиваются…
I. Признав во мне, наконец, своего сына, отец не то чтобы сразу ко мне потеплел и переменился. На следующий день, например, он по-прежнему как бы не замечал меня, ни утром, ни вечером. И то же самое повторилось на второй день и во второй вечер, когда мы подъехали к Баркине.
На третье же утро отец поручил турму первому декуриону Гаю Калену, а сам остался при обозе. Сел в кибитку рядом с Лусеной, и долго они о чем-то нежно и сокровенно молчали, глядя друг другу в глаза и иногда берясь за руки. А я шел по пешеходной тропинке, чуть в стороне, и то наблюдал за родителями, то разглядывал гору, под которой расположилась Баркина. (В этот день кавалькада словно нарочно двигалась шагом и медленно.)