Девять десятых судьбы
Шрифт:
Главецкий медленно разогнул руки, бумага придвинулась к Шахову на полшага.
– Канцелярия Варшавского военного-губернатора, - разобрал он и попросил:
– Еще немного поближе.
От напряжения, с которым он на таком расстоянии разбирал некрупный канцелярский почерк, он произносил вслух почти каждое слово.
– "Содержащийся в Мокотовской тюрьме до приведения приговора суда в исполнение государственный преступник Константин Шахов сообщил следователю военно-полевого суда полковнику Собещанскому...
Краска отливала у
И вдруг тут же между строк, или над ними, или на этой разбитой цементной стене он увидел серое, как пепел, лицо человека с завязанными за спину руками, и тень виселицы над его головой, и этот последний взгляд сочувствия и сожаления, обращенный к нему, к Шахову, к человеку, который останется жить.
Главецкий следил за ним, напряженно щуря глаза, бумага в его руках чуть-чуть дрожала.
– В виду важных услуг...
– читал Шахов, выдавливая из себя каждое слово, - настоящим прошу ваше высокопревосходительство о помиловании"...
– Помиловании...
– повторил он медленно и раздумчиво, как-будто впервые услышал это слово и, вдруг рванувшись вперед, с силой ударил Главецкого кулаком в лицо. Главецкий отлетел в сторону и налету бросил куда-то скомканную бумагу. Кровь показалась у него на губах, тыльной стороной руки он вытер кровь, ощупал языком зубы и оглянулся.
Никого не было вокруг, только босой, несмотря на выпавший снег, мальчишка стоял в воротах и с любопытством ожидал продолжения драки.
Впрочем, никакого продолжения не было; Шахов с омерзением вытер запачканную кровью руку и быстро пошел в сторону.
– -------------
Поздней ночью он вернулся к своему отряду и никого не нашел.
Павловские казармы, в которых временно разместился отряд, были пусты.
В караульной команде ему передали клочок бумаги; на нем рукой Кривенки было нацарапано приказание немедленно ехать вслед за отрядом, отправившимся, согласно распоряжению Военно-Революционного Комитета, на фронт Гатчино-Царское Село.
"Армия и красная гвардия революции нуждаются в немедленной поддержке рабочих".
Огромная толпа, с вкрапленными в нее ротами солдат, пушками, грузовиками и телегами, двигалась по широкому, прямому шоссе, уже посеревшему от первого снега.
Мужчины с оружиями, со свертками проволоки, с патронташами поверх рабочей одежды, женщины с лопатами, с кирками, иногда с патронными сумками, шли на фронт.
У них не было офицеров, - ими командовала уверенность в том, что они отправляются умирать за революцию.
А за революцию нужно умирать весело!
На полях, по обе стороны шоссе, женщины и старики копали окопы и протягивали длинные цепи проволочных заграждений.
Отряды солдат шли не в ногу, высмеивая кое-как одетых красногвардейцев; кляня по обыкновению все на свете в бога, в душу и в мать, шли матросы.
За ними, разбрызгивая серую грязь, медленно ехали грузовики, с торчащими во все стороны штыками.
Кое-где встречались санитарные каретки, и женщины с перевязью Красного Креста, высовывались из-за зеленого полотнища и кричали что-то в толпу, размахивая руками.
Недалеко от Пулкова Шахов встретил крестьянскую телегу, медленно двигавшуюся по направлению к городу. Мальчик с лицом белее полотна сидел на ней, согнувшись над разорванным животом; он монотонно кричал, мотая головой.
Далеко к северу разорвались тучи, и на плоской, болотистой равнине замаячили в пепельном утреннем свете квадратные очертания Петрограда.
Оттуда еле слышно доносились тревожные завывания фабричных гудков: армия и красная гвардия революции нуждались в немедленной поддержке рабочих.
– Шах.
...............
– Вы думаете о вашей даме и забываете о вашем короле.
– Вы не угадали; я потому и играю так плохо, что слишком много думаю о моем короле.
Француз вскинул глаза; Тарханов вежливо наклонил голову и переставил фигуру; он играл белыми: его королю грозил мат, а он только-что объявил шах королю противника; это значило, что он не потерял еще надежды выиграть партию.
Это было вечером двадцать седьмого октября.
Не прошло еще и суток, как Гатчина была занята "Верховным главнокомандующим, прибывшем во главе войск фронта, преданных родине и революции".
Офицеры Гатчинского гарнизона и штаба третьего конного корпуса собрались в столовой Павловского дворца; на краю стола Тарханов играл в шахматы с французским офицером, немного в стороне у огромного белого камина шел разговор о последних петроградских событиях.
– Вздор какой происходит, ерунда, пустяки, - говорил румяный, свежий офицер с рыжеватыми усами.
– Все расклеилось, все куда-то в сторону прет. Большевики? Да при чем тут большевики? Большевиков и нет совсем! Их выдумали, это просто-напросто солдат устал воевать... Вот сейчас, сию минуту заключить перемирие, так ведь им тут же и крышка. Впрочем, нельзя! Этого сейчас делать нельзя... Они и без того больше семи восьми дней не продержатся.
– Господа, Смолянинов говорит, что большевики продержатся восемь дней, - сказал, немного покраснев, молоденький прапорщик, которому поручили заведывать чаем, - хотите пари со мною, что через пять дней, не позже первого или второго, от них и следа не останется?
– Отлично, я держу пари, - быстро сказал третий офицер.
Пари было слажено в несколько минут.
– Да вы вообразите себе, что большевикам никто не оказывает ни малейшего сопротивления, - говорил рыжеусый офицер, - ну, вот допустим, что мы стоим сейчас не под Петроградом, а где-нибудь у чорта за пазухой, в Острове... Допустим, что большевикам ничего не угрожает... Ну, и что же произойдет? Да ничего не произойдет, пустота, гладкое место... Но за то потом...
Рыжеусый офицер вдруг загорелся.