Девять граммов в сердце… (автобиографическая проза)
Шрифт:
— Ты любишь черешню? — спросил я.
— Что? — не поняла она.
— Черешню ты любишь? Любишь черешню?
— Я? — спросила она…
Декабрь 1985
Новенький как с иголочки
Сверчок — вечный труженик
Сутилов
Сутилов распределяет учителей по школам области. Я понимаю, как это трудно. Но ведь и мне нелегко. У меня свои планы…
Сюда — батальон, сюда — полк… А меня?..
— В Шамордино, — говорит он, не глядя в глаза.
— Это что еще?
— Деревня, — говорит он.
— Что?!
Я кричу так звонко, так истошно, что самому страшно. Ничего, пусть знает… У него ощерены крупные желтые зубы. Он часто глотает слюну… Ничего, пусть знает… Но я беру себя в руки. И усмехаюсь прямо в глаза ему. И вдруг мне становится жаль его. За окном — серый полдень. А Сутилову приходится всегда смотреть в это окно. На нем серый мятый костюм из дешевого коверкота. Лицо серое, скучное, как последний липовый лист. Он даже звона трамваев не слышит! Калуга… И все-таки я усмехаюсь, потому что думаю, как теперь каждый входящий будет кричать на него и топать ногами. Ничего, пусть знает…
— Я могу только в городе работать, — говорю миролюбиво, — мне деревня противопоказана. В городе — это другое дело. А деревня мне противопоказана…
— Нет, — говорит он.
— Да, да, — говорю я, чтобы окончательно его подавить.
— Город не получится, — говорит он спокойно, словно ничего не произошло.
С ума сошел!.. Что он, не понимает ничего?.. Или разыгрывает?..
— Может, я сам могу выбирать себе место под солнцем?!
— Нет, — говорит он.
— Может быть, в вашем Шамурдине и публичная библиотека имеется?..
— В Шамордине, — поправляет он.
— Значит, я должен плюнуть на аспирантуру ради ваших интересов?
— Нам учителя нужны.
— А мне какое дело?..
— А мне какое дело? — говорит он.
Поле боя покрыто пороховым дымом. У маленького Наполеона все продумано. Его не страшат атаки моих легкомысленных гусар. Он и не такое видывал. Он держит меня своей широкой заскорузлой пятерней за горло. Я чувствую, как она жестка.
— Послушайте, — говорю я, — в ваши обязанности входит считаться с запросами людей?
— Да, — говорит он.
— Мне нужна городская школа… Город мне нужен…
— Нет, — говорит он.
В холодных глазах его — только опыт, много опыта и усталость. Он не хитрит. Он прост, как его кабинет, где — только стол, три стула и карта области на стене.
— Вы хотите, чтобы учитель работал с полной отдачей сил?
— Да, — говорит он.
— Радостно, без раздражения?
— Да, — говорит он.
— Так оставьте меня в городе!
— Нет, — говорит он.
— Я не могу ехать в деревню!.. Мне нельзя приказывать!.. Я литератор, а не солдат!.. Чего вы жмете?.. Не желаю в грязи утонуть!..
Он снова обнажает зубы. Может быть, это улыбка? Так улыбаются, когда хотят ударить, когда можно наконец ударить и не получить сдачи.
— Значит, деревня — это грязь? — спрашивает он шепотом. — Колхоз — это грязь?.. Мы двадцать лет создавали грязь?..
— Вы меня не так поняли, — говорю я шепотом.
— Значит, вы считаете, что наши колхозы — это грязь? — шепчет он.
— Я не то хотел, — шепчу я.
Я знаю, как это бывает, знаю. Теперь не будет ни деревни, ни города… Вот почему небо такое серое и улыбка на сером лице… Я знаю, как это бывает!..
— Я не то хотел, — шепчу я.
Он отпускает мое горло и кладет пятерню на телефонную трубку. И смотрит на меня выжидательно…
До пятидесятого года я дополз, докарабкался… Теперь — все. Я знаю, как это бывает…
— Я этого не говорил, — говорю я.
— А я и не утверждаю, — говорит он. — У тебя хорошее, открытое лицо…
— Как жалко, что ни одного места нет в городе, — говорю я.
— Жалко, — усмехается он.
Он дипломат. Хоть это и не нужно. Куда я денусь? Артиллерия его мощна. Он много лет стреляет в одну цель. Что я могу? Пока я со школьной скамьи тешил себя — он пристреливался. Теперь его снаряды, каждый весом с корову, летят в меня.
— Может быть, найдется одно местечко?
— Нет.
Это потом я буду смеяться над собой и над ним. Сейчас мне не до смеха. Еще один залп — и мои бастионы рухнут. Это потом я буду смеяться. А еще позже я буду вспоминать даже с уважением и… с ненавистью. От ненависти отделаться не смогу. Но это потом. Сейчас я просто презираю его. Мне не остается ничего другого — я разбит. Презрение — это единственное, что можно себе позволить после того, как ты твердо был уверен в выигрыше и вдруг проиграл.
— Неужели нет ни одного места?
— Нет.
Маленький Наполеон стоит передо мной, скрестив на груди руки. Может быть, все-таки угрызения совести мучат его?.. Или воспоминания о собственной юности?..
В серых глазах его — серое калужское небо. Я кажусь себе жалким под его взглядом.
Ну хорошо, я разбит, разгромлен, но ведь можно сказать что-нибудь человеческое! Скажи, ты, недоносок! Стань теплее! Положи руку мне на плечо, сними ее с горла!.. Мне ведь немного надо… Я ведь уже твой… Пообещай что-нибудь доброе…