Девять граммов в сердце… (автобиографическая проза)
Шрифт:
— Ничего не понимаю, — смеется Шулейкин, — это же самый слабый ученик…
— Вы ему много подсказывали.
— Да помогал я! Какие же это подсказки? Даже не помогал, а подбадривал.
Потом он сам, собственноручно выставляет отметки в журнал.
Потом он говорит по телефону с заведующим районо. Я слышу:
— Новенький?.. — говорит Шулейкин и улыбается мне. — Отлично. Успеваемость дает стопроцентную…
Я делаю ему знаки. Я пытаюсь его остановить. Это очень неудобно, когда тебя хвалят при тебе же. И за что?..
Но
Неужели так просто и покупается покой? Я смотрю на Шулейкина. Он скромен, вежлив, сдержан… Он хочет мне добра… Но он учит меня подлогам!.. Нет, он хочет мне добра… и себе… и всем. Он учит меня подлогам… Легко возмущаться и обвинять… Нет, он учит меня подлогам… Нет, он хочет мне добра… Вот он улыбается и кивает мне. Он улыбается, потому что скрутил меня!.. Но в его улыбке — что-то дружеское и теплое. Приятна его улыбка и нужна. Я совсем одинок. Я пока никого не знаю. Кто-то нужен рядом. Клара Ивановна глупа и истерична. Виташа смотрит в свой огород… Шулейкин тоже одинок… Нельзя видеть в людях только плохое, нельзя… У него нелегкая жизнь… Ему приходится бороться… За что?.. И Клара Ивановна улыбается…
А птицы горланят во все горло. Их пестрый хор отчетливо слышен сквозь двойные рамы окон.
И Ваня Цыганков, рыжеволосый и косматый, разинув рот, влюбленно вслушивается в их пение. И мне не хочется его будить, отрывать, мешать ему.
Он сидит за партой неуклюже, рассыпавшись на составные части: нога — там, рука — в другом месте, голова — под солнцем, под последним… Впрочем, никакого солнца и нет…
А Саша Абношкин, сын председателя колхоза, продолжает свою речь:
— …После этого они поступали в светское общество…
— Как это «поступали»?
Он мнется. Он самолюбив. И колок. Ну ладно, я ведь тоже все это прошел и знаю. Я тоже самолюбив… Мне тоже двадцать шесть, а не пятьдесят.
— Как это «поступали»? Это что, учреждение? Школа?
Он молчит. Я сбил его.
— Ну как ты это себе представляешь? Здание такое, да?
— Ну, здание…
— Двери, окна, вывеска над входом, да?.. Написано: «Светское общество», да?
— Кто его знает…
Потом, когда я с грехом пополам наконец вдалбливаю в их неприспособленные практичные головы эту абстрактную чепуху, Саша Абношкин говорит мне, прищурившись:
— А зачем это нам? Трактор и без этого пойдет.
— Ты это серьезно?
Он усмехается.
— Ладно, — говорю я миролюбиво, — будем считать, что теперь истина установлена.
— А я и раньше знал, — говорит Саша Абношкин.
Голова его вздернута неимоверно. Он старается смотреть на меня сверху вниз. Он из тех, что участвуют в соревнованиях только тогда, когда абсолютно уверены в своей победе. Если он не уверен, он откажется от соревнований. Он будет тайком тренироваться до тех пор, пока не почувствует, что готов выйти и победить. Он начинает огрызаться, презирать, ненавидеть…
— Всякий нормальный человек должен любить читать, — говорю я.
— А вот бабка Прасковья не любит, — медленно говорит Гена Дергунов. — Что ж она, ненормальная?..
Они объявляют мне войну. Не кровавую, не смертельную, не ожесточенную… Но такую, что держи ухо востро перед их ранней земной мудростью и насмешливостью. Это война добрая. Это означает, что тебя признали… Наверное, это честь для меня, что они снизошли до единоборства со мной. Легкое, изящное «кто — кого», оно ведь нам не в тягость…
— Но оно мешает, — мягко говорит Шулейкин. — С ними нужно быть построже… Распускать нельзя… всякие вопросики… каламбурчики… Ученик учиться пришел? Вот и пусть учится, а над учителем подтрунивать…
— Мне видней, — говорю я.
— Нет, мне видней, — мягко говорит Шулейкин. — По диктанту тоже спорили, а вышло…
— Вышел подлог, — говорю я шепотом.
Почему я говорю об этом шепотом?
Он молчит.
— Здорово ты его рубанул, — смеется на улице Виташа.
— А ты-то что же молчал? — спрашиваю я.
— Да я не успел, — говорит он растерянно.
Ужасно заставлять людей врать и оправдываться…
— Ладно, — говорю я, — замнем. Я пошутил.
— Мне здесь жить, — говорит Виташа. — Ты-то уедешь. Ты сегодня здесь, завтра — там… А мне здесь оставаться.
А птицы поют…
Походка балерины
Она кутается в мамкин платок. И переминается с ноги на ногу. А на ногах ее — старые валенки, подбитые резиной, и большие нелепые латки на тех валенках.
Но когда она делает шаг, в классе становится тихо.
Или это мне кажется?
И она идет в мою сторону. Она идет плавно, слегка покачивается на ходу, как балерина. Это такая особая походка, словно кончиком ноги слегка прикасаются к воде: не холодна ли?
— Скажи-ка мне, Багреева…
А о чем спрашивать — не знаю.
За окнами — голые холмы, серое небо. А может быть, и дождь сыплет… А Багреева держит высоко прекрасную свою голову. Она стоит прямо передо мной, только на меня не смотрит.
В классе очень тихо. Я не должен был ее вызывать первою. Она слишком необычна для этого. Хороша слишком. Еще подумают… Видят ли они, как она хороша?
А она стоит, не глядя в мою сторону, и ее большие ресницы (господи, как нарисованные!) колышутся слегка, подобные мягким темным крыльям.
— Возьмите мел, Багреева.
Для чего этот мел?.. Ну что она будет писать?..
Она берет мел. Маленькая тонкая ее рука высовывается из рукава. На ней старомодный пиджак. Мужской. А рука маленькая и тонкая. А пальцы красные, и кожа на них потрескалась. И в этих красных, озябших пальцах — белый мел…