Дичь для товарищей по охоте
Шрифт:
Савва бросился к ней и, схватив за плечи, принялся трясти так, что голова Маши начала раскачиваться на тонкой шее, как маятник часов. Вправо — жизнь, влево — смерть, жизнь — смерть, жизнь — смерть…
— Маша! — его полный отчаянья голос взорвал больничную тишину. — Машенька! Не умирай! Милая… девочка моя… не умирай! Я с тобой, я помогу, держись за меня, держись, слышишь, ну же, Маша!
Схватив ее руки и прижав к груди, он повторял снова и снова:
— Маша, держись, я прошу тебя, держись за меня! Мы вместе, мы вылезем, Маша-а!
— Бесполезно…Она уходит… — услышал за
— Не-ет!!! — не узнал собственного голоса. — Не отдам! Не отдам! Господи, помоги же! Не отдам! Она не заслуживает смерти! Возьми лучше меня! Меня! Слышишь!? Меня! Вместо нее!..
Пальцы Марии Федоровны дрогнули… чуть шевельнулись веки…
— Пульс… Снова есть пульс… — донесся до него неуверенно-удивленный голос врача.
Но Савва уже знал — жизнь возвращается. Маша дала ему об этом знать чуть потеплевшими кончиками пальцев…
…В пальто, накинутом на плечи, он сидел на холодных мраморных ступенях больницы и курил, не обращая внимания на резкие ледяные порывы ветра с моря. Ему все еще трудно было дышать. Он отдал ей свое дыхание…
Революционные страсти, как огонь по бикфордову шнуру из Петербурга, окропленного кровью 9-го января, перекинулись в Москву и побежали по губерниям…
— Машенька… — Горький осторожно поцеловал ее руку. — Я с тобой. Я приехал. Прости. Сразу не мог. Всякие проблемы с транспортом. События ведь такие…
— Что в Москве?! — с трудом приподняв веки, чуть слышно спросила Мария Федоровна. — Правду говори, Алеша.
— В Москве все по-прежнему — пальба, кровь, бессмысленные жертвы.
— Жертвы, Алеша, не бывают бессмысленными… Они всегда — на алтарь общего дела. Правого… — облизнула она пересохшие губы, — или неправого, — прикрыла глаза от белого цвета больничных стен…
… - Алексей Максимович! — Чья-то рука легла на его плечо. — Она вас уже не слышит. Опять впала в забытье. Идите, отдохните. Все одно, что толку сидеть, — пожилой доктор смотрел устало. — Ступайте, ступайте. Думаю, что кризис уже позади и все наши лучшие силы с нею.
Горький поднялся, грустно посмотрел на забывшуюся Марию Федоровну и вышел на улицу. Часы показывали шесть тридцать вечера. Пора обратно на вокзал. Как глупо. Столько верст проехал ради собственно одной только фразы…
Металлическая дверь камеры, лязгнув, захлопнулась, отделяя настоящее от прошлого и будущего. Настоящее сузилось до узкой полоски света, сочившегося сквозь оконце под потолком. Горький провел рукой по шершавой каменной стене. Тюрьма… Место для раздумий… Отчаяния… Не он первый, не он последний. Но сейчас его очередь. Он, Максим Горький, великий писатель — узник тюрьмы Петропавловской крепости. Волнующий штрих в жизни.
Прилег на койку. Лежать неудобно. Жестко. А, главное, некуда смотреть. И нечего слушать, кроме собственных мыслей. Наверное, такая тишина называется мертвой. Надо как-то попытаться превратить ее в умиротворяющую, иначе можно сойти с ума. Внезапно оборванные ниточки связей с внешним миром болят и кровоточат. Надо же, пробыл в Риге всего один день и — был арестован вместе с другими членами депутации, ходившей к Витте.
Как там Маша? Если она жива и узнает о его аресте, непременно что-нибудь предпримет. Ведь у нее есть Морозов. Да, да, Морозов. Только Савва с его деньгами, влиянием и связями сможет его вытащить. Если попросит Маша…
Маша… Он чувствовал странное раздвоение: страшно было подумать, что может потерять ее, но воображение упорно рисовало картинку похорон. Гроб, убранный белыми цветами. Церковная панихида. Все так красиво, торжественно и печально. И он — обливается слезами и целует ее холодные руки… Много людей… И Савва…
Андреева, все еще болезненно бледная, сидела на кровати, прислонившись спиной к подушке, и писала:
«Употребите все усилия, чтобы Алеша знал, что я лежу и спокойно жду, когда можно будет из Риги уехать, чтобы не волноваться за меня. Самое ужасное — быть невольным отягощением. Мучительно боюсь, не простудили бы в крепости его здоровья. Савва Тимофеевич передаст, что я и как мое здоровье, а также когда меня приблизительно переведут в Петербург. Мне очень тяжело на душе, как-то немного выпустила себя из рук, ну да это пройдет у меня».
В палату заглянул улыбающийся Морозов. Мария Федоровна отложила письмо и поспешно натянула одеяло:
— Ой! Савва Тимофеевич! Мне, право, неловко, я в таком неуклюжем виде…
— Главное, что живы, Мария Федоровна! — радостно воскликнул тот. — А все остальное — мелочи несущественные.
— Савва! — сложила она ладошки. — Я молю — сделай что-нибудь. От Алеши передают — в крепости ужасные условия.
— Было бы удивительно, Машенька, если б было иначе. Не Ялта ведь.
— Электричество горит только до 9 вечера, — продолжила она трагическим голосом, — а потом надобно иметь свои свечи, лампы запрещены. Питание невозможное, воздух — смертельный. Плюс к этому, ограничение свободы, невыносимое для него. Помоги ему! Вытащи его оттуда! Катя, жена, была у Трепова, сказала, что Горький болен, может не пережить ареста, так тот отмахнулся от нее, мол, не переживет, так и не переживет, одним писателем больше, одним меньше. Нечего, мол, в политику было лезть. Так цинично сказал, так жестоко! Надо что-то делать! Я с ума схожу от собственного бессилия!
— Не волнуйся, Маша, я попытаюсь помочь. Если Трепов не распорядится Алешу выпустить, поеду к Булыгину, министру внутренних дел, который его, Трепова, ненавидит, — хитро усмехнулся Савва.
— Только скорее. Ради бога, скорее! Алеша нездоров. Понимаешь? У него снова кровохаркание открылось. Помоги ему, Савва, ради меня, помоги!
«…В числе событий, переживаемых Россией за последнее время, наибольшее внимание общества привлекли к себе возникшие в январе сего года почти повсеместно забастовки рабочих, которые, являясь обыкновенно по самому существу своему средством борьбы рабочих с работодателями, указывают исключительно на экономические нужды рабочего класса и вызываются либо желанием рабочих улучшить свое положение, либо мерами работодателя, могущих его ухудшить».