Дипломаты
Шрифт:
Петр вышел из зала и тотчас глубоко внизу, очевидно на первом этаже, может быть у самого выхода, возник шум, и вновь Петру показалось, что он слышит вечевой колокол:
– Произвол… Узурпаторы…
Петр подошел к окну, взглянул на площадь перед театром. Шли шеренги моряков с винтовками. «Да не оцеплен ли театр? – мелькнуло у Петра. – А если оцеплен, то кем? В конце концов среди сторонников Спиридоновой тоже были матросы». Петр спустился в первый этаж.
– Не думал, что конец будет таким нелепым…
В кресле, обитом красным бархатом, сидел юноша.
–
– Господи, какие братья? Какую свободу? Петр увидел Вакулу. Отступив от толпы, он стоял в стороне, держа погасшую папиросу. Быть может, даже заметил Петра, но не подал виду.
86
Петр выбрался из театра только через час. У подъезда Наркоминдела он встретил Чичерина.
– Погодите, с какого высока вы свалились. Петр Дорофеевич? Так ничего и не знаете? Ну, вы меня удивили! Покровка в руках мятежников. В Наркомате никого нет. Все на баррикадах. – Последние слова он произнес не без воодушевления. – На баррикадах!
Видно, Георгий Васильевич обрел единственную в своем роде возможность подышать пороховым дымом и не хотел лишать себя этого.
– Действует железный закон алфавита! – произнес Чичерин. – Погодите: А, Б, В… Верно: Б, В! Белодед. Воровский… Под начало Воровского! Ильинка! Там штаб. Марш, марш!
Петр подумал: «Под начало Вацлава Вацлавыча! И тут дороги скрестились… Вперед, вперед! Воровский где-то на Ильинке!»
То, что называлось штабом, помещалось в конторе большого винного магазина. Вино выпили почти год назад, и с тех пор запасы его не восполнялись, но этикетки сохранились – ими можно было восславить реки виноградных вин. Все вместили этикетки: и фирменный герб, и гроздь винограда, и созвездие почетных медалей, собранных со всего света, и имя хозяина, по этому случаю облагороженное и облагозвученное, и высокий титул винодела, не отказавшегося вынести его (о времена!) на винную бутылку: князь Феликс Юсупов, граф Воронцов-Дашков… Этикетки были рассыпаны по столам. Фольга пыталась донести до наших дней представление о былом достатке и благополучии. Впрочем, этикетки великолепно горели в голландской печи, шумно потрескивая. А на огне клокотал солдатский чайник, и большие руки доброй и емкой пригоршней высыпали на стол ржаные сухари.
– Вкусен чай на зорьке утренней! – воскликнул Воровский, потирая руки. – И туман, и ветер крутой, и волна – гребешком, и росное солнце…
Посол был вызван правительством для консультации, а оказался на баррикадах. Не в этом ли весь Воровский: храбрая страсть и мысль. Эта ночь и на него упала внезапно. Он даже не успел переодеться. На нем был тот же темный костюм и крахмальный воротничок, стянутый пепельно-серым галстуком, в котором Петр видел Воровского в Наркоминделе.
Где-то рядом, срезав край города, прошел дождь, и холодное дыхание проникло в комнату: в большом, тонкого стекла фужере дымился чай. Воровский жадно
– Через Охотный ряд, направо по Тверской, – приказывал Воровский парням с винтовками наперевес. – Через Охотный ряд налево – к Китайгородской стене и обратно к Ильинским, – обращается Воровский к человеку в форменной куртке почтового чиновника.
К двенадцати снаряжались последние наряды – и была очередь Петра с напарником, стариком метранпажем из сытинской типографии.
– Нам, пожалуй, на Воздвиженку? – спросил старик. – Как. Вацлав Вацлавыч?
Воровский задумчив – вот и дождался баррикад, о которых говорил в Стокгольме, да только в облике его не столько воодушевление воина, сколько раздумье, раздумье человека, которому дано проникнуть в сущность происходящего, понять, как грозно все это и опасно.
– Да, сейчас пойдете, – проговорил Воровский. Что-то важное, что носил долгие годы Воровский в себе и не мог выговорить, он должен был сказать Белодеду в эту ночь. – Хоти те постоять минуту под звездным небом? – спрашивает он Петра. – В июле небо необыкновенное и не только в Одессе…
Они вышли на веранду и по каменной лестнице спустились в сад. Над головой покачивались округлые кроны лип, каждая с полнеба.
– Вы отдаете себе отчет, Белодед, насколько серьезно положение? – спросил Воровский, опершись ладонью о ствол дерева.
– Да, Вацлав Вацлавыч, все решится этой ночью.
– Не столько ночью, сколько, пожалуй, утром, – сказал Воровский. Он поднял глаза, точно хотел взглянуть повыше, выше кроны дерева, выше облаков. – Может повернуться круто, круче, чем мы с вами думаем, и революция вынуждена будет обратиться к крайним мерам.
Воровский точно подвел Белодеда к пределу, который давал право сказать: «Ну, говори, говори, что лежит у тебя на душе!»
– Пусть на то будет воля партии, я и в Москве готов сделать то, что сделал в Одессе… – медленно произнес Белодед, будто короткой этой фразой хотел предупредить все, что может сказать Воровский.
Петру почудилось: взгляд Воровского свергся с высокого высока на землю.
– Что вы имеете в виду, Петр Дорофеевич?
Теперь молчал Петр. Точно молчание его обратилось в камень домов, врезанных в ночь, в стволы деревьев, в кирпичные ограды. Взорви дома и ограды, но взорвешь ли молчание? Петр молчал.
– Что вы имеете в виду?
– Королева казнил я, Вацлав Вацлавыч.
Воровский приблизился к дереву, глубже зарыл руки в карманы пальто. Теперь Петр видел: Воровский ничего не знал об этом прежде.
– Вы казнили его… волей партии? – спросил Воровский.
– Нет, я казнил его своей волей… за смерть арсенальца.
– Казнили и считаете, что были правы? – спросил Воровский.
– Гнев мой был гневом правым, Вацлав Вацлавыч.
– Я не об этом, – нетерпеливо произнес Воровский.
Разумеется, у Воровского не было сомнений, что Петр решился на казнь Королева в справедливом гневе. Разговор об ином: имел ли он право действовать один и не худший ли это вид анархизма, грозивший бедами товарищам?