Дипломаты
Шрифт:
И вновь молчание обратилось в безмолвие полуночного города – так оно было прочно.
– Представьте, что все это было не в Одессе, а в Москве, – произнес Воровский; худой и высокий, он точно врос в ствол. – Больше того, в июльской Москве восемнадцатого года… Представьте себе, что сегодня ночью вы встали лицом к лицу с Королевым, вы поступили бы так же?
– Я и прежде не умел отвечать на трудные вопросы, Вацлав Вацлавыч…
Петр шагал по Никольской. Их двое. Петр и тот старик метранпаж из гвардии Воровского, каждый ушел в свои думы. Что-то произошло этой ночью такое, что, наверно, заставит Воровского взглянуть на Петра по-новому. В способности Петра убить такую тварь,
Уже за полночь они подошли к Воздвиженке. Дом под цинковым козырьком был освещен от земли до неба – в каждом окне свет. Однако Москва надолго потека сон. Свет и в трех окнах над парадной дверью – Столетовы бодрствовали.
– Здесь у меня друзья, – сказал Петр.
– Ну что ж, валяй, а пока суть да дело, сложу-ка я цигарку. – Старик полез за кисетом.
В подъезде темно. Дверца лифта заперта.
Петр вытянул руку с зажигалкой – тени заколебались на стенах. Идти нелегко, ноги нетверды, лестница точно рассыпалась. На третьем этаже Петр долго водил зажигалкой по двери, разыскивая номер и звонок.
– Кто там?
Столетов. Голос свеж. Конечно, еще не ложился.
– Я, Белодед!
– Милости прошу, Петр Дорофеевич! Нет гостя желаннее, чем тот, что после полуночи! –
Смех, точно блики от зажигалки, поскакал по изразцам.
Клавдиев стоял посреди комнаты. Волосы вокруг лысины вздыбились, будто брызги воды, в которую бросили камень.
– Не революция ли это, Петр Дорофеевич, одна из тех, которые происходят в июле?
Что-то огненно-дымное скопилось за этот день и в сердце Клавдиева. Еще секунда, к черту полетит дом с изразцами и волосы Клавдиева действительно изобразят брызги воды, в которую бухнули камень.
– Не я ли говорил вам: если правда монополизирована, нет правды, – произнес Клавдиев неожиданно спокойно.
– Вы это к чему, Федор Павлович? – спросил Петр в тон Клавдиеву.
– Вы прихлопнули Учредительное собрание, прихлопнули грубо, силой, а оно прорвалось в июле и так пальнуло по Кремлю, что у нас стекла повыскакивали! – Клавдиев ткнул кривым пальцем в окно, заткнутое подушкой. – Вы не так единодушны, как вам кажется, вы не так сильны, как вообразили.
– Но мы правы, Федор Павлович.
Клавдиев вдруг затих, на цыпочках подошел к окну, будто подбирался к птице, которую боялся вспугнуть, быстро обернулся.
– Почему ваша правда лучше моей? И почему вы должны править Россией, а не другие?
Петр вздрогнул, точно его остановили на полном скаку: «Ну вот… Клавдиев махнул хвостом!»
– Правда не у вас и не у меня, – сказал Петр, – она у народа.
– Иначе говоря, народ это вы? – спросил Клавдиев и полез за платком.
– В какой-то мере и я, Федор Павлович.
– Почему вы, а не Учредительное собрание, например?
– Октябрь дал народу мир и землю. Учредилка не дала ни того, ни другого, да и не может дать, – возразил Петр.
– Вы обратились к этим средствам, чтобы удержаться у власти! – закричал Клавдиев. – Завтра вы отнимете у народа и мир и землю! Это всего лишь тактика.
– Нет, это стратегия, Федор Павлович.
– Неправда! Для вас тактика важнее стратегии! Вся ваша политика сплошные тактические изломы! Только то правительство прочно, которое не боится своей интеллигенции! – выкрикнул Клавдиев неожиданно, он берег эту фразу.
– Интеллигент не графский титул, доставшийся от предков, – сказал Петр, сохраняя самообладание. – Российский интеллигент –
– Вы меня боитесь, а их нет, поэтому хотите отобрать у меня это право! – выговорил Клавдиев и отступил к окну,
Петр обернулся: Столетов жег его из темноты красными углями – таких глаз Белодед не видел у Столетова.
– До четырнадцатого июля осталась целая неделя, Петр Дорофеевич. – Красные угли вздрогнули. – У каждой революции есть свое четырнадцатое июля…
Петр вновь очутился на улице – старик ждал его. Они свернули на Пречистенский бульвар, зашагали в гору. Белодед продолжал спорить. Философия Клавдиева – сомнение. Все подвергать сомнению, все прощупывать нервными пальцами скепсиса. «Только то правительство прочно, которое не боится своей интеллигенции» – для него это почти кредо. «Вы меня боитесь, а их нет, поэтому хотите отобрать у меня это право». В Столетове Клавдиев нашел единомышленника или Столетов пошел еще дальше? «У каждой революции есть свое четырнадцатое июля».
Московский июль – нелегкий перевал. Кто-то одолеет этот перевал, а кто-то повернет обратно. Нет, не только для Клавдиева и Столетова перевал, для Киры тоже. Перевал.
Вечером Петр вышел из наркомата. В городе было мало огней, и глыба Большого театра казалась необычно темной.
Петр свернул направо и зашагал по Неглинному проезду. Навстречу Белодеду прерывистой и неровной цепью шли арестованные – картина восемнадцатого года! Время от времени они входили в поле уличного фонаря, и Петр видел нечесаную бороду, седую голову, по-мальчишески наголо остриженную, посеребренные виски… Шли конвойные, много конвойных, едва ли не столько же, сколько конвоируемых. Что-то защемило, застучало в сердце. «Может, и Вакула здесь?» Петр пробился к кромке тротуара, сошел на булыжник. Сейчас арестованные шли почти рядом – между ними и Петром кожаная тужурка или шинель конвойного. Все пожилые: спины колесом да неподвижные руки. «Вакула… где-то здесь Вакула!» Все забылось вот здесь, у этой роковой меты… Остались лишь страх за брата да жалость к нему, которой никогда прежде не было. «Вакула!..» Петр подобрался ближе к фонарю: еще седая голова и еще борода… Мать родная! Так это же Роман Соловьев! Уперся глазами в Петра, медленно отвел, только из ладони выпала на булыжник недокуренная папироса.
Конвой прошел, но Петр не сдвинулся с места. В нескольких шагах дымился окурок, выпавший из руки Романа…
87
В полдень следующего дня, когда Петр явился в Наркоминдел, позвонила Кира.
– Ты жив? Нет, скажи, жив? А я примчалась сюда еще утром. Я здесь, рядом с тобой, на площади.
Петр сбежал вниз – действительно, у фонтана посреди площади он увидел Киру.
– А я уж чего только не передумала… – призналась она.
Он протянул руку и коснулся плеча, потом охватил ее шею легкой ладонью и приник к виску, не устоял и тронул щеку… Как же она дорога ему! Каким же длинным и нелегким должен был показаться ей путь в Россию, когда она думала о поездке сюда, и как непросто ей было отважиться. Она приехала сюда ради него – как он этого до сих пор не повял. И от сознания, что в эти дни, да, в эти два-три дня все могло осложниться и оборваться, она показалась ему еще дороже, чем прежде… И хотелось отыскать такие слова, которые единственно могли бы объяснить ей, как он ей благодарен. Его осенила мысль, которой он до сих пор страшился: явиться с нею домой, показать ей мать и Лельку, а заодно и сказать: оставайся.