Дипломаты
Шрифт:
Они вошли в гостиную, и Толокольников. не ожидая приглашений, опустился на диван, стоящий у задней стены, с грубоватой фамильярностью старшего, которого такая вольность даже украшает. Даубе неторопливо-расчетливо устремился к креслу по правую сторону от Толокольникова. Ланской выждал, отвесил поклон хозяину и утвердился на краешке стула, стоящего у окна, утвердился непрочно – не ровен час, ворвется в комнату сквозняк и выдует достопочтенного знатока японских дел вместе с японским столом, который он незримо представляет.
– Коли память меня не подводит, – произнес Толокольников. подняв тусклые, затененные седыми лохмами глаза, – я был у Алексея Петровича… в том веке! – Он слабо шевельнул пальцами, точно говоря о чем-то неопределенном. «Тот век» для него был уже понятием призрачным. – Да здесь ли я был у него? – спросил
– Нет, Андрей Федорович, не здесь, то было на Фонтанке, за Летним садом, – сказал Репнин.
– Верно, сейчас и я вспоминаю: на Фонтанке. за Летним садом. Там еще была гостиная с золотой каймой по карнизу, не так ли? Однако помню! – Он просиял. – Алексей Петрович только что приехал из Неметчины, приехал… честь честью, с орденом! Красавец орден, на шею, с бантом и девизом, – рассказывал он охотно. – А потом поехал к Горчакову на доклад! Ах, это была картина! Александр Михайлович посадил меня в свое кресло и вонзил в меня глаза: «Вот кто истинный канцлер – его рукой весь Горчаков написан!» Да, меня усадил за свой стол, а Алексея Петровича рядом и зашагал по кабинету: «Ваше величество, как слуга и раб ваш преданный, не могу не обратить Вашего внимания на пример бескорыстного служения любезному нашему отечеству русского консула Репнина Алексея Петровича…» И пошел, и пошел! Расписал доблести Алексея Петровича, как писатель-колорист. как ученый и государственный человек; все там было – и мысль, и краски. Поставил государя в безвыходное положение: вешай на грудь Репнину еще один орден, и конец делу, теперь уже русский! Как на духу скажу: ежели бы турок окаянный не заварил бы тем часом кашу на Балканах, не миновать Репнину еще одной награды.
Толокольников крякнул еще раз и тихо обвел присутствующих неожиданно строгим взглядом. Репнин решил, что рассказом об ордене необходимая рекогносцировка закончена, теперь следовало переходить к сути дела.
45
– Однако в баснях ли дело, когда насущного хлебушка нет, а? – произнес Толокольников и шевельнул лохмами. – Вот цель нашего визита, впрочем, быть может, об этом скажет Кирилл Иванович? – Взглянул он на Даубе. и тот покорно в знак согласия склонил голову. – Но прежде чем Кирилл Иванович скажет свое слово, хочу заметить: не понапрасну я. древний старец, приволок сюда старые кости. В общем. пойми. Николай Алексеевич, не с праздным делом мы к тебе явились.
Лицо Даубе стало напряженно-строгим. Ланской улыбнулся и поджал губы. Глаза Толокольникова медленно отодвинулись в дремучее ненастье бровей и исчезли.
– Я, право, не знаю, как начать, – проговорил Даубе, а Репнин подумал: «И чего кривит душой человек – ведь знает, как начать и как кончить». – Николай Алексеевич, – произнес Даубе очень прочувствованно, – я не имел чести знать вас близко, хотя мы и проработали под одной крышей годы, – вымолвил Даубе единым духом и умолк, как бы подчеркивая значительность того, что сказал и намерен сказать. – Сознаюсь, испытываю немалую неловкость, что именно мне предстоит изложить вам сущность нашей общей просьбы. Как я полагаю, это имеет право сделать человек, который более коротко знаком с вами, – заметил он, а Репнин подумал: «И на том спасибо, что не обошел эту простую истину». – Вы, разумеется, знаете, что Советы предали гласности секретный архив министерства?
Репнин взглянул на Даубе – его глаза были сейчас так же колюче жестки, как и усы. Действительно, надо знать человека ближе, чем знает Репнина Даубе, чтобы отважиться говорить на столь деликатную тему.
– Да, мне это известно, – сказал Репнин.
– Очевидно, знаете и о том, что факт опубликования вызвал волну возмущения у держав Согласия.
– Да, я могу об этом догадываться, – ответил Репнин.
– Буду откровенен и скажу, – продолжал Даубе, – негодование это обращено не только против власти новой, но и старой и… прежде всего против министров Сазонова и Терещенко, допустивших захват документов.
– Против Сазонова? – переспросил Репнин; он ничем не рисковал и мог называть вещи своими именами.
– Да, против Терещенко и… пожалуй, Сазонова, – подтвердил печально Даубе и умолк: Репнин смутил его.
– Каков же вопрос к задаче? – спросил Репнин не очень корректно, но корректности недоставало и Даубе.
– Собственно,
– Да, пожалуйста, – сказал Репнин, а сам подумал: «Все предварительные слова уже произнесены».
– Если речь идет о судьбе наших отношений с державами Согласия, есть одно средство спасти эти отношения. – Даубе выждал, надеясь, что Репнин проявит нетерпение и попросит уточнить, но Репнин молчал. – Короче, речь идет о публичной акции большой группы русских дипломатов – и тех. кто в России, и тех, кого сейчас здесь нет. Да, если хотите, акции, – подхватил Даубе так, будто этот термин принадлежал не ему, а Репнину, – акции… – повторил он и умолк, ему явно хотелось разжечь интерес Репнина к этому.
– И какую истину должна… прокламировать эта акция? – спросил Репнин.
– Чисто патриотическую, – ответил Даубе. – Защитить Россию и, если хотите, министерство… от этого шага красных. – Теперь Даубе не заставлял себя ждать, он был заинтересован, чтобы разговор развивался стремительно.
– Что же должна доказать почтенной публике эта акция дипломатов? – переспросил Репнин.
Даубе взглянул на Толокольникова, а затем на Ланского. Только сейчас Репнин увидел в руках Ланского кожаную папку. Не без удовольствия Ланской отстегнул пуговицу на папке, на столик, за которым сидел Репнин, лег лист бумаги, заполненный машинописным текстом. Репнин пробежал текст, задумался. Перед ним лежало открытое письмо дипломатов. Крупная строка над письмом гласила: «Дипломаты протестуют». Очевидно, авторами заглавной строки и текста письма были разные лица – текст был менее категоричен. Строка над письмом восполняла то, что отсутствовало в письме. В письме дипломаты не брали под сомнение достоверность опубликованных документов, однако и не подтверждали их подлинность. Они протестовали против принципа выбора документов. Наконец, они считали неправомерной самую публикацию, полагая, что она могла быть сделана лишь с взаимного согласия тех, чьи подписи стоят под договорами. В итоге дипломаты считают факт опубликования документов противозаконным и, разумеется, беспрецедентным (Репнин знает: в природе нет беспрецедентных фактов, они становятся таковыми, как только попадают в ноты протеста).
Под письмом стоял длинный ряд фамилий. Где-то в середине Репнин обнаружил и свою. Да, так прямо и было написано: «Вице-директор второго департамента». Без прилагательного «бывший». Впрочем, это прилагательное отсутствовало и в остальных случаях.
Репнин оглядел гостей. Сквозь снежную замять седых бровей выдвинулись глаза – Толокольников был хмур. «Ну, решайся», – точно говорил он. Беззвучно улыбался Ланской. Казалось, для него улыбка и знак радости, и знак печали. Напряженно вздрагивали усы Даубе.
– Письмо должно быть предано гласности четвертого января? – спросил Репнин.
– Четвертого, – лаконично ответил Даубе: странное дело, к концу беседы он стал предельно лаконичен.
– А Учредительное собрание открывается пятого? – спросил Репнин.
– Какое это имеет отношение к письму? – подал голос Ланской. «Однако этот с несмываемой улыбкой почтительно робок и нагл», – подумал Репнин. – Какое, в самом деле? – спросил Ланской терпимее.
«Имеет, – подумал Репнин. – Разумеется, имеет», – сказал он себе. Однако цель, к которой стремился Даубе, собрав силы и разогнавшись, отнюдь не призрачна, продолжал размышлять Николай Алексеевич, и замысел письма совсем не беспредметен. Новое правительство атаковало тот мир, предав гласности тайные договоры России, – жестокий удар по тому миру и по всем, кто пытался вдохнуть в него жизнь. Не было силы, которая бы могла сегодня отвратить его. Но, очевидно, так полагал Даубе. нашлась сила, способная этот удар умерить. Отошла в небытие Февральская революция, пришла Октябрьская. А об январской не слыхали? Нет, январь был не только в девятьсот пятом. Он есть в пухлых, отпечатанных на серо-зеленой бумаге календарях восемнадцатого года. Пятое января не за горами. Но то день завтрашний, а не сегодняшний. Квадрат письма точно врезан в темную поверхность стола, и шесть глаз обращены на Репнина, шесть молчаливых и твердых глаз, твердых, несмотря на возраст Толокольникова и улыбку Ланского, которая, как полярное светило, теплится, но не закатывается. А на темно-коричневой поверхности столика лежал белый лист. Не лист – каменная плита. Упрись плечом – не сдвинешь.