Дипломаты
Шрифт:
– Вы говорили с Гофманом? – Чичерин достал платок и высушил глаза, – Говорили протокольно или по существу?
– Мне представляется, по существу, Георгий Васильевич.
Чичерин закрыл том и бережно положил на самый край стола (Петр и прежде замечал: Чичерин не чувствовал края стола – книги сползали и шумно грохались об пол, блюдца решительно не могли утвердиться на плоскости столешницы, даже старинные часы вдруг утрачивали массивность и вес и обретали способность скользить, что было отроду им противопоказано).
– Как далеко они пойдут в своих намерениях?
– Гофман дал понять: их армия копит силы для удара. По-моему,
– Отвергнем их требования?
Чичерин не двинулся с места: щеки сухо блестели, губы казались жесткими.
– Я признаю только рассказ с деталями. Садитесь.
Он указал на кресло за письменным столом, Петр сел. Чичерин отошел в сторону и опустился на край дивана, обитого черной клеенкой.
– Мне показалось даже, что Гофман меня ждал, – начал свой рассказ Петр.
62
День 3 марта выдался в Бресте ветреным. Невысоко смятенной и беспорядочной стаей бежали облака, то открывая, то вновь затеняя солнце. Даже когда солнце достигало земли, оно не прибавляло тепла, и поля, укрытые рваной тканью снегов, и коричневые воды реки и се притоков, и деревца, по-зимнему обнаженные, были холодны, будто жизнь ушла из них навсегда. Да и город затих и странно насторожился, только ломаные линии крыш стали более четкими.
От особняка, где расположились советские делегаты, до Белого дворца – рукой подать. В машине не было необходимости, и делегаты пошли пешком. Впереди шел Сокольников, чуть поотстав – Карахан. Им нелегко было идти вместе. У Сокольникова быстрый шаг, у Карахана – неторопливо-величественный. Позади стучал палочкой Григорий Петровский. Чичерин заметно устал в эти дни, ему явно был не под силу большой, перетянутый ремнями портфель. Промчался открытый автомобиль с немецкими делегатами. Немцы были верны себе – в торжественных обстоятельствах (а сегодня у них было торжество) они и в пределах крепости передвигались на автомобиле.
Едва Петр вошел в зал заседаний, его встретил долговязый Мирбах. Граф Мирбах не чуждался элементарной истины: человеческие отношения живы вниманием, их надо развивать.
– Вспомнил сегодня Афины! – произнес он почти ликующе – он был очень торжествен в парадном мундире, шитом золотом. – Вспомнил Афины и пошел в церковь… Как я любил ходить в Афинах в церковь! Ничего не знаю красивее церковного пения… – Мирбах сиял, зубы, не по возрасту молодые, искрились. – Знаете, когда басы гудят в церковных сумерках, нет, это великолепно! – Щеки Мирбаха лоснились, глаза были полны доброго огня, да и щедрое золото мундира торжественно блестело. – Нет, нелегко расстаюсь с землей старой и небыстро привыкаю к новой земле. Сейчас смотрю кругом и думаю: как расстанусь с Россией?
Петр слушал и думал: как можно так воодушевиться тем, к чему ты, собственно, совершенно равнодушен? Ведь нельзя же серьезно поверить, что Мирбаху сию минуту, именно сию минуту так необходимо говорить о церковном пении. Вот он расплылся в улыбке, и кажется, даже золотые нашивки полны радушия, а ум в это время равнодушен. «Без обаяния нет дипломата, – наверняка думает сейчас Мирбах. – И при всех обстоятельствах надо уметь расположить человека, если даже ты и не знаешь, будет ли этот человек тебе полезен когда-либо».
Петр окинул взглядом зал заседаний – однако зал специально наряжали к нынешнему дню. Все под темный цвет скатерти, укрывшей большой стол: и жесткие полукресла, и небогатые драпри
Петр смотрел в окно. За толстым пологом ненастья, за дымами и тучами зябко куталось робкое дневное светило. Так вот оно, это унылое солнце мартовского дня, который недруги избрали, чтобы на века врубить в металл и камень беду России.
Прозвучал колокольчик – звон был почти малиновым. Председателя явно смутил легкомысленный звук, и он, торопливо опустил руку.
– Я предлагаю простейший способ ведения заседаний, – сказал председатель и посмотрел в глаза Гофману, будто бы почтенное собрание, поместившееся в этом зале, все сто человек, расположившиеся за длинным столом, сейчас представлял только Гофман. – Договор прочитывается вслух, статья за статьей, и тут же постатейно обсуждается. Как вы полагаете? – Хотя «вы» относилось ко всем, председатель обратил взгляд на Гофмана. Гофман тихо опустил глаза. – Итак, других мнений нет. Приступаем к чтению. – Председатель посмотрел на секретаря, сидящего поодаль. Тот поднялся над столом, с трудом извлекая длинные ноги, кажется, нет им конца.
Чтение началось.
Это еще не договор и, строго говоря, не преамбула – секретарь зачитывает длинный список делегатов. Всех тех. кого правительства уполномочили подписать договор. Петр заметил: как ни безучастно лицо делегата, когда секретарь называет его имя, оно вдруг странно меняется, выражая и растерянность, и несмелое внимание, и чувство собственного достоинства, появившееся на миг, только на миг, и даже не совсем свойственное этому лицу радушие.
Фон Розенберг (в отсутствие Кюльмана он был главой делегации) качнулся в кресле и торжественно приподнял недобро-красивое лицо. Генерал Гофман беспомощно шевельнул плечами, как птица, у которой перебиты крылья. Он не мог не понимать, что вопреки протокольным условностям глава делегации он. Гофман, а не Розенберг, и он, Гофман, а не кто другой сегодня герой дня.
Австрийский советник Чичерич фон Бачани печально сомкнул глаза, и нервный тик исказил его лицо. (Вместе со своим министром иностранных дел Черниным он испытал искушение заключить сепаратный договор с Россией и был нещадно бит союзниками – казалось, следы этого битья хранит сейчас лицо, изуродованное гримасой.)
Генерал-адъютант Зеки-паша, турецкий военный атташе в Берлине и делегат султана на конференции, услышав свое имя, встал, попробовал пробиться из второго ряда в первый и, когда это не удалось, почтительно раскланялся. (Во многовековом единоборстве с Россией пришел черед и оттоманской Турции почувствовать себя победительницей и хотя бы отчасти вознаградить себя за Рымник, Измаил и Фокшаны с Плевной.)
Полковник Петр Ганчев. осененный званием флигель-адъютанта его величества царя болгар, когда секретарь назвал его, прищелкнул под столом каблуками. (Болгарская ли мать родила почтенного полковника и слыхал ли он когда-нибудь о Шипке, а если слыхал, какая тропа привела его в Брест, на эту Голгофу братской России?)
– Императорская Германия… – прозвучал голос секретаря, такой чистый и успокаивающе ровный, будто голос этот возник не на земле, а на небе, – …и обязуемся всегда жить в мире и дружбе… – прочитал секретарь, и, казалось, его устами глаголет истина: всегда России и Германии жить в мире и дружбе.