Диссиденты
Шрифт:
Вот так жили. Книги надо писать о той жизни. Но это важная и совсем отдельная история.
– Это предыстория нашей темы, 1956 год. Вы упомянули о событиях, которые произошли 10 лет спустя – в 1966 году. Вы имели в виду дело Синявского и Даниэля?
– Разумеется. Но прежде отступлю в еще более ранние времена.
Хочется понять, почему я такой, а не другой? На этот вопрос трудно ответить… Что-то в генетике, что-то в воспитании.
– Родители были настроены лояльно?
– Родители, как говорят, молчали как рыба об лед по поводу острых тем. Но мать умела очень красноречиво молчать. Дети чувствуют настроение взрослых и даже строят гипотезы о причинах этого настроения.
Есть семейное предание об одном эпизоде. Я и сам его помню. Это был 37-й год. Конституция была принята в 36-м – и вот последующие за ней выборы.
На стенке висит картонный репродуктор – едва ли не единственное тогда средство информации: в газеты заворачивали селедку. Из репродуктора несутся бравурная
1968
Было просто стыдно. Стыдно, что эта картонка орет, тон ее отвратительный; да разве о серьезном деле можно говорить вот так? Да где это все ликуют? Вот дом, двор, соседи – как-то никакого ликования.
А уже следующий эпизод – это 7-й класс, 1944 год. В 7-м классе был предмет «Конституция». Вот учительница спрашивает меня про 125-ю статью. Вы, наверное, ее не помните? А я очень хорошо помню. Эта статья имела огромный международный резонанс, в ней коротко перечислены и названы гарантированными основные права и свободы личности. Первая часть статьи начиналась примерно так: «В интересах трудящихся граждане Советского Союза имеют право…» Далее перечислялись мирные шествия, демонстрации, митинги, свобода слова, свобода религии. Одним словом, в коротенькую статью загнали всю будущую Декларацию прав человека. Понятно, ключевые слова – «в интересах трудящихся». А во второй части говорилось, что гарантией этих прав является общественная собственность на помещения, типографии, бумагу. Всенародная собственность, оказывается, гарантия. Ввиду полной нелепости, на эту часть не обращали внимания. Я повторил содержание статьи. И что-то угораздило Елену Владимировну спросить: «Как ты это понимаешь?» Смысл моего ответа был естественный. У нас всенародное государство, и народ имеет полную свободу мнений, возможность сопоставлять и оценивать решения, принимаемые нашим правительством, и т. д. Она говорит: «Нет, ты неправильно понимаешь». И стала объяснять так, как потом, в наших уже процессах, объясняли прокуроры. Дескать, да, все эти свободы есть и гарантированы, но исключительно в интересах трудящихся. Был долгий спор, класс кайфовал – никого ведь не спросят и вообще отличник Коваль, похоже, приложил нашу тетку. Я не смогу точно повторить свою финальную реплику, но смысл ее помню хорошо. Я сказал учительнице: «Думаю, что вы не правы. Если бы законодатель хотел изложить ваше понимание 125-й статьи, он написал бы, что все перечисленные права исполняются тогда и постольку, когда и поскольку они соответствуют интересам трудящихся. Но он написал иное – в интересах трудящихся. Значит, как раз в исполнении этих конституционных прав интерес трудящихся и состоит». Она позеленела и сказала: «Садись, двойка». Началась война. Урок конституции был раз в неделю. На следующем уроке она опять поставила мне двойку за то же самое. А я уперся: «Кто определяет интересы трудящихся, разве не они сами? Если сами, так они сами и знают, что в их интересах». В таком духе эта дискуссия повторялась еще раза три.
Подходит конец четверти. Я уже не помню, поставила она мне двойку в четверти или двойка только висела. Кажется, все-таки поставила. Вы понимаете, чем в то время могла кончиться эта скандальная история? Я этого совсем не понимал. Война, 44-й год, Подмосковье. Отличник на уроках упрямо спорит о конституции. О советской!
Меня позвали к директору. Я пришел в ожидании головомойки, внутренне напряженный, ожидая продолжения схватки теперь уже с директором. Ничего подобного не было, он попросил меня изложить историю. Я ее изложил довольно точно, хотя и горячо. Он меня выслушал очень внимательно и начал разговор с общего замечания: «Когда ты подрастешь, ты лучше поймешь трудности, которые есть у взрослых». А вот решение: «Елена Владимировна ошиблась. Ошибка в том, что она попросила ученика 7-го класса, уж не обижайся, скажем так… с еще не завершенным формированием интеллекта интерпретировать конституцию. Это серьезная юридическая проблема, это дело профессоров, а не семиклассников. Ты должен знать конституцию, а не толковать ее. Я попрошу Елену Владимировну погонять тебя по всему материалу и не спрашивать, что и как ты толкуешь, а только знания. И если ты будешь знать, тебе исправят эти оценки, а если не будешь знать, то получай, что заслужил». Я счел, что это справедливый подход к делу. Учительница точно исполнила приказ. Она гоняла меня по всему курсу и поставила «пять» с не очень ликующим выражением лица. В результате, кажется, в четверти получилось «четыре».
Директора звали Сергей Сергеевич Смирнов, историк.
Были и еще школьные события в этом роде. С подпиской на займы, например. Мы должны были подписаться на какую-то долю родительской зарплаты. Класс очень возмутился, а я формулировал протест: то есть как? Это родители подписываются, а я-то как могу распоряжаться родительскими деньгами?
Я хорошо учился в школе, по-моему, незаслуженно хорошо, но семейное воспитание помогало и привычка задумываться.
Самый для меня существенный вывод из школьной жизни – дальше надо учиться на каком-нибудь естественнонаучном факультете. Меня привлекали история и право, как я их понимал тогда. Но я оказался достаточно неглуп, чтобы сказать себе: пойдешь на юридический или исторический – всю жизнь придется проституировать. Надо заниматься физикой или биологией. Я решил заниматься биологией и выбрал медицинский, даже не подумав о биофаке. Решил, что вот там-то я и буду развивать учение И.П. Павлова о том, как человек думает. Я говорю об этом, чтобы показать уровень моего тогдашнего понимания того, что где делают, что какая наука значит. В 1948 году я поступил в медицинский институт, который потом стал Институтом имени Павлова и переехал на его родину, в Рязань. Учился я там два курса, а на третьем курсе я оказался в 1-м медицинском институте как раз потому, что наш институт переводили в Рязань и очень давили на студентов, но у меня была привилегия – я женился на втором курсе. Семейных распихали по другим московским институтам. В 1-м медицинском я проучился всего год – третий курс. Проучился я год и решил перейти в университет, что и сделал не без некоторых трудностей. Это диктовалось целым рядом причин.
В ссылке с дочерью Варей. Начало 1980-х
Я понял, что интересует меня не медицина, а физиология. Еще на 2-м курсе я стал делать студенческую работу у доцента Вячеслава Александровича Шидловского и посещать вечерами в университете лекции Михаила Егоровича Удельнова, моего будущего старшего друга и руководителя. Меня эти лекции увлекли.
Вторая причина: мне не нравилась в медицинском институте подчеркнутая иерархия. В университете я видел, что я – человек и профессор – человек, а когда я был в медицинском институте, я видел, что профессор – сверхчеловек, а я – недочеловек. Это не редкость в медицинском мире и сейчас. Нельзя было, например, обратиться с вопросом прямо к профессору, надо было сначала спросить ассистента, и если он сочтет, что твой вопрос не бессмыслен, то подобострастно переизложит его профессору.
Еще одна причина: я решил, что из меня не получится врач. Третий курс – пропедевтика, вводный курс, начало клинического образования, начало общения с больными. Вы должны осмотреть больного. Взяли стетоскоп, слушаете, как он дышит. Ассистент, ведущий занятие, говорит: обратите внимание на такие-то хрипы. Я напряженно вслушиваюсь и действительно слышу то, что говорит ассистент. Но на следующий раз другой больной. Вас спрашивают: что вы слышите? Мне кажется, я слышу то же самое, что запомнил с предыдущего раза. Но, оказывается, там что-то совсем другое. А я не умею слышать, и меня очень легко убедить в том, что я должен слышать. Но я слышу то, что слышу. Поэтому я решил, что это не для меня, я не смогу быть врачом. Потом я понял, что это дело преходящее: сейчас ты не слышишь того, что слышат настоящие врачи, а потом будешь. Надо просто много слушать, и все будет в порядке. А мне казалось, что это врожденная способность.
Но вот главная причина, важная для всей моей последующей жизни. Тогда в медицинских институтах (и, наверное, не только в медицинских) кроме ребят, поступивших после школы, как я, было довольно много фронтовиков, поступавших льготным образом. Все они были членами партии, а еще состояли и в комсомоле – так полагалось. Это были тупые люди, настроенные на карьеру и по-советски правоверные. Откуда этот выбор? Неужели их всех из СМЕРШа брали? И, разумеется, во всех общественных студенческих организациях они были самые главные.
Почему так было, не могу сказать. В жизни у меня было много друзей-фронтовиков, сыгравших важную роль в моей судьбе. Это были очень интересные и значительные люди, очень самостоятельные.
И в 1-м меде был у меня приятель, тоже фронтовик, между прочим, но со своей судьбой. Аркадий Рогов родился в Америке (отец его был какой-то номенклатурный работник). Он жил в Америке до 8 или до 10 лет, потом они переехали в Союз. Из-за статуса отца семья была очень благополучной. А потом началась война, и Аркадия мобилизовали. Он был сильно старше нас, лет на шесть-семь. В 18 он попал в авиацию, окончил быструю летную школу и стал штурмовиком.
Были, кажется, у него и какие-то боевые вылеты, но потом в одном из тренировочных вылетов он налихачил и разбил самолет. Штурмовики летают очень низко, а он полетел еще ниже и наскочил на колодезный журавль. Жертв не было, и он остался жив, и сидевший с ним пулеметчик тоже остался жив. В общем, это счастливая авария, но самолет-то они разбили. Он попал в штрафроту и уже в штрафроте кончал войну. И остался жив. Хотя заикался от тяжелой контузии, был ранен – все, что полагалось штрафникам. Но живой и реабилитированный по своим военным делам, поэтому и поступил в институт, как все фронтовики, с некими льготами.