Дивеево. Русская земля обетованная
Шрифт:
Глава десятая. Последнее испытание
Октябрь кончился, и наступил ноябрь, такой же серый, ветреный, дождливый, с маленькими окошечками голубизны в низких, рыхлых облаках – смотреть не хочется, только закрыть глаза или отвернуться к стене. Хорошо бы ударил легкий морозец, подсушил все и вместо измороси отрешенно повисли бы белые мухи, побелел монастырский двор, и веселей стало бы всем лежащим здесь, в больничном корпусе, недужным, осипшим, с надсадным кашлем или лихорадочным румянцем на щеках. Монах не болеет, крепится, держится, травку целебную заваривает у себя в келье да и сляжет вдруг, занеможет, застонет. А то
Совсем она близко, смерть, в изголовье стоит, косу навостряет и смрадно дышит. Радуется близкой поживе: игумен сам уж и не встает, разве что иеромонах Серафим (он вечно при нем, даже ночами бдит, не отходит) поддержит, с ложки накормит, подаст воды, доведет под руки до окна. Благодарен ему, не может забыть, как Пахомий за ним ходил, когда тот лежал с водянкой. Но Серафима тогда Сама Богородица исцелила, явившись ему во сне и коснувшись жезлом опухшего бока – вода-то из него и вытекла. «Этот нашего рода», – молвила. Чудо! Но в жизни Серафима таких чудес немало, на то он и Огненный, пламенем веры опаленный, хлеба небесного взыскующий, а такие редко рождаются.
Пахомий тоже ревнив и усерден по Бозе, крошки в келье не держит, служит истово и самозабвенно, но все же он не из таких. Да и обязанности игуменские на нем лежат – не шутка. С ними в скиту не затворишься, молчанием уста не оградишь, а без этого Всевышнему угодить трудно, ибо Он требует от человека всех помыслов, каждой мысли.
А помыслы игумена Пахомия где? В амбарах, квасоваре, пекарне, просвирне – там, где нужда, где прореха. Вот по нуждам и прорехам и станет судить его Господь. Спросит: «Что ж ты все прорехи латал, о монастырских нуждах пекся, а о душе забывал?» Впрочем, пекся, пекся и испекся, как говорится, весь вышел. У него теперь лишь одна последняя забота осталась, и тут вся надежда на Серафима. Однажды тот уж взял ее на себя, но надо бы для успокоения души напомнить, словно невзначай заговорить.
Как он тогда отзовется? Сразу ль? Иль, напомнив раз, придется напомнить и другой, а то и третий? Ведь чужим-то заботам мы, грешные, не слишком-то и рады, чтобы на плечи их взваливать и, сгорбившись, нести: нам и своих хватает.
– Серафимушка, родимый, дай водицы, – попросил игумен Пахомий, едва шевеля бескровными, онемевшими губами, и тут же возник перед ним, словно вынырнул, выкинулся откуда-то Серафим, на лице улыбка добрая и ласковая, глаза голубые сияют, и в ковшике уже доверху налито, будто заранее знал, что попросит.
– Вчера была сладка водица. Ты откуда брал-то?
– Из дальнего колодца, там еще не замерзает.
– Смотри-ка, к дальнему бегал. И сейчас той же черпнул?
– Той же. Вот, отец. Пей.
Пахомий привстал с подушки и, наклоняя ко рту ковшик, который держал перед ним Серафим, хоть и с трудом, но выпил. Снова бессильно упал на подушку. Слабость.
– Ну, а теперь прочти девяностый.
Серафим стал читать наизусть:
– «Живый в помощи Вышнего
В крове Бога небесного водворится…»
Выслушав весь псалом с закрытыми глазами, игумен Пахомий
– Хорошо. К обедне еще не звонили?
– Нет еще. Скоро.
– Кто сегодня служит?
– Казначей Исайя.
– Видно, ему быть после меня игуменом. Ты, Серафим, к обедне-то иди. Я уж тут как-нибудь сам. Ты постоишь в храме – и я там словно бы с тобой постою. Потом еще и расскажешь, как служили.
– А если вдруг понадоблюсь?
– Монахи сбегают, позовут.
Серафим все же не решался, медлил, смотрел то на дверь, то на постель больного.
– Иди, иди. – И когда тот уж шагнул к двери, все еще не отводя от него взгляда, Пахомий произнес тихо-тихо, как бы про себя, в отрешенной задумчивости:
– Дивеевских-то на кого оставлю?..
Серафим не расслышал, но что-то уловил по движению губ. Обеспокоенно спросил:
– О чем ты, отче?
– Так, о своем…
– А мне не скажешь?
– Забота одна томит, не отпускает.
– Все твои заботы теперь наши.
– Эту не всякому доверишь.
– Отче, но, может, все же?.. Я бы чем помог…
Житие преподобного Серафима в Саровской пустыни
Игумен Пахомий с нетерпеливой надеждой ждал этих слов, но, дождавшись, вместо облегчения почувствовал, что ему стало еще труднее, словно возникло новое препятствие, которое нужно преодолеть.
– Да, ты еще раньше обещал. Но, знаешь, как бывает. Обещаем-то мы легко, но мало ли у нас забот. Бывает, что на все-то нас и не хватает. Тем более что и меня уже рядом не будет. – Пахомий сам был в смущении и замешательстве оттого, что лишний раз испытывал (не надо бы) Серафима, но все же испытывал, вынуждал себя.
– Отче, ты о Дивееве? О сиротах? – спросил Серафим так, что игумен сразу раскаялся в своем опрометчивом намерении испытывать.
– Прости, прости меня. Это я оттого, что смерть уже близко. Лишнее это. Больше ничего не говори. Молчи, – произнес он, не умея скрыть ожидания, что Серафим все же еще что-то скажет.
Тогда и Серафим постарался произнести так, чтобы других слов от него уже не потребовалось:
– Не тревожься, отче. Ни в чем у них недостатка не будет. Стану назирать за ними так же тщательно и неусыпно, как и ты. До конца жизни.
Пахомий хотел поблагодарить, но во взгляде Серафима светилось столько ответной благодарности, что он сказал:
– Иди. Опоздаешь к обедне.
И отвернулся к стенке.
Глава одиннадцатая. Билет
Бывший казначей, а ныне игумен Саровского монастыря Исайя дал просохнуть чернилам на бумаге и, чтобы занять себя на это время, привстал, хотел поправить под собой стул, но вместо этого снова взял перо и под влиянием внезапно родившейся мысли вписал еще несколько строк. После этого перечитал написанное, поморщился, но заставил себя смириться: пусть так. Без особых изысков и красот (словесных завитушек), хотя суть понять можно. А красоты эти никогда не давались ему: легче было сказать, чем написать. Над бумагой же вечно мучился, тяжко вздыхал, рассматривал на свет кончик пера, словно помехой ему была приставшая к нему волосинка, и без конца передвигал облепленную засохшими подтеками чернильницу, как будто от ее места на столе зависел прилив изменчивого, прихотливого, капризного вдохновения.