Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
В ответ женщина закричала и продолжала тянуться, стремясь, видимо, выйти из ставки. Он принял её на руки и тут понял, что она рожает.
— Ой ты, господи, твоя воля! Ой, пропало бабино трепало! Тихо, тихо...
Теперь она сидела на корточках, широко расставив колени и ухватившись руками за большое колесо арбы. Она метала на него неистовые, ненавидящие взгляды и в то же время боялась, кажется, что он уйдёт, оставив её одну в вечерней степи.
Елизар давно знал, что татарки рожают сидя на корточках, у них это считалось легче. Он зашёл за арбу, чувствуя, как тело объяло мелкой дрянной дрожью. От каждого нового крика ему
— Где Саин? Ума рехнулась баба: не внемлет! Где Саин?
Она молчала.
Крики накатывало снова, и это становилось всё мучительней. Он растерянно подобрал пучок стрел, рассыпанных под арбой, потрогал поржавевшие наконечники, но новый, крик отбросил его от оглобли. У ставки чуть дымился костёр, и он подбежал за сучьями к ближнему кустарнику, не признаваясь, что бежит от этой арбы, от этой покинутой хозяином ставки. Однако и там, вдали, в кустарнике, он слышал крики и вернулся только тогда, когда крики прекратились.
— Эй! Жива ли? — спрашивал Елизар уже в темноту, подходя с громадной охапкой наломанных сучьев.
У ставки было тихо, и он подумал: "Ладно ли сделал, что ускочил от арбы? Жива ли?" Но тут тонким кнутиком резанул по темноте крик ребёнка.
— Ого! Ого как возопил!
Елизар засуетился. Он раздул угли в костре, разжёг костёр, увидел в его свете лежавшую у колеса женщину и подошёл.
— Жива? Жива! Жива!
Она дико, не мигая, смотрела на него, еле шевелила опухшими, накусанными губами. Рукой она держала мужний азям, коим была накрыта ещё в ставке. Елизар не стал подымать её обратно. Дождя не было, ветра не было, и он, сунувшись в ставку, вынул оттуда свёрток войлока, раскинул его под арбой, достал большую, видать мужнюю, шубу, дыгиль, и тоже расстелил поверх войлока. Женщина поняла и осторожно, с его помощью, подскреблась к шубе, прижимая к бедру ребёнка. Когда она затихла под днищем своего высокого дома, Елизар поискал, чем бы её прикрыть сверху, но не нашёл и снял свою монашескую рясу.
— Не гневись, не гневись! То — святая одёжка! Вот так, вот оно и станет человека достойно, а не то схоже, баба, с собакою, а тако жить богу не угодна, понеже ты тоже человек...
Он прикрыл присмиревшую, обессилевшую женщину и младенца, вновь почувствовал уверенность, приободрился и не спеша пошёл к реке, подобрав котёл.
Издали он видел мирный свет костра, бок высокой ставки и лошадь свою, входившую порой в круг света в поисках, должно быть, хозяина, засмотрелся и раздумался нежданно. Вот, казалось ему, живут в степи люди, татары, родятся, кочуют, умирают, как и православные. Им так же бывает холодно, голодно, больно, как и ему... И накатило ещё совсем необычную мысль: представилось, что будто он живёт тут в степи, давным-давно, что родился он в той ставке и вся эта ширь поля, неба, все эти запахи широкой воли, табуна и колёсного дёгтя — всё это было с ним со дня рождения,.. Подумав так, он не испугался, но очень легко представил себя жителем степи, видимо потому, что у него была привычка к Халивде, только не мог принять эту жизнь без церкви или часовни, без веры своей православной...
"Кажись, кто-то прискакал?" — слегка встревожился он, увидев тени людей, чиркнувшие в освещённом кругу у ставки.
Он заторопился туда с полным казаном воды,
У костра, на оглобле арбы сидел склонившись человек в изодранном на спине азяме, рядом стоял мальчик лет шести, лицо его блестело от размазанных слёз.
— Саин? — обрадовался Елизар.
Татарин молча глядел на незваного русского гостя, потом с трудом приподнялся навстречу, но не для того, чтобы поздороваться, а чтобы взять казан с водой.
— Я подам ей, — продолжал Елизар на кыпчакском наречии.
Но Саин сам припал к казану и долго пил. Потом подал сыну и придержал тяжёлый сосуд, пока мальчик утолял жажду, а уже после он понёс воду жене. Там он присел на корточки, заглянул на младенца и со стоном опустился на землю. Спина его кровоточила через прорехи расстёганного азяма.
Елизар молча поправил костёр, принёс каптаргак с едой.
— Саин, кто тебя?
Татарин не ответил, хотя узнал Елизара сразу, когда тот шёл ещё от реки. За отца сказал сын:
— Нукеры. Нукеры прискакали, смотрели коней. Взяли коней. Нукеры смотрели стрелы. Нету пять стрел — били отца. Волокли в степь и били.
Всё было понятно Елизару. Всё... Нукеры рыскают по всей Орде, проверяют готовность скотоводов к походу: лук, стрелы, конь, сабли, сухая пища... Нет одной стрелы из тридцати в колчане — десять ударов палкой или ногайкой. Пять стрел недостаёт — пятьдесят тяжёлых ударов...
... У костра ел только сын Саина и тихо говорил:
— Асаул нукеров бил долго — зачем отец взял имя великого Батыя, а стрела ржава и неполон колчан. Бил долго...
Отец буркнул что-то, стеная, и мальчик умолк. Елизар подошёл к хозяину, опустился рядом с ним на землю и выждал, когда Саин подымет на него глаза.
— Саин... Скажи мне: поход будет ныне? Татарин подумал и отрицательно покачал головой.
— Не-ет... Не поход. Будет великий смерч, великий огонь по всей русской земле... Асаул кричал, что в сей год подымает Мамай многие земли царства и ставит под свой золочёный бунчук! Нукеры сбили подковы своих коней, они объезжают Орду. Подымают Орду. Горе земле русской. Горе... нам...
Елизару показалось, что Саин всхлипнул. Устыдясь слёз кочевника, он отошёл к костру.
Ночью Елизар проснулся от унылой песни, что напевал, вздыхая, Саин, видимо исстёганная спина не давала ему спать.
В голубой дали курлычут птицы — Летят под облаками журавли. Ловцы пускают соколов с земли: Нет, журавли, вы не все вернётесь...11
— Стойтя!
— Отпрянь!
— Стойтя! Куны платитя!
— Отпрянь! Порушу!
— Ня страшуся! Платитя куны, не то мужиков вы-свишшу!
Не ведал купчина рязанский, Епифан Киреев, что Емельян Рязанец не из тех, кто пропустит через свой деревянный мост без платы.
— Я до самого Ольга Ивановича Рязанского тороплюся!
— А я — до пашни! Платитя куны!
— Ах ты, нища сума! По ком тебе опорки-те достались? А?
— По батюшке, боярин, а ныне опорочки сии я во гроб тебе положу, коли куны не вызвенишь!