Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
— Почто стал? Чти громогласно! — притопнул Мамай.
"...и егда царь приидет, — продолжал Тютчев, — и мы его с большими дары сретим и умолим его, да возвратится царь восвояси, а мы княжение Московское разделим себе царёвым велением на двое, ово к Вильне, ово к Рязани, и даст им царь ярлыки и родом нашим по нас".
— Внял ли, посол Тютчев, грамоту?
— Внял, великой царь Мамай, токмо инородцы и грамоты их нам, русским, — не в указ! Сия хартия — творение Ягайлы, и мне дела до ея нету!
— Сказал ты, что не станешь первым от Дмитрея отходить, но ты и не первой! Чти, Тютчев, иную грамоту!
Темир-мурза
— Чти громогласно! — повелел Мамай. "Восточному вольному великому царю царей Мамаю твой посаженник и присяженник Ольг князь Рязанской много тя молит. Слышах убо, господине, что хощеши ити огрозитися на своего служебника, на князя Дмитрея Московского, ныне убо, всесветлый царю, приспело ти время: злата и богатства много. А князь Дмитрей человек христианин, егда услышит имя ярости твоея, отбежит в дальныа места, или в Великий Новгород, или на Двину, и тогда богатство Московское всё во твоей руке будет. Мене же, раба твоего, князя Ольга Рязанского, милости сподоби... Ещё же, царю, молю тя: понеже оба есма твои рабы, но аз со смирением и покорением служу ти, он же з гордостию и непокорением к тебе есть. И многи и велики обиды аз, твой улусник, приях от того князя Дмитрея, но ещё, царю, и не то едино, но егда убо о своей обиде твоим именем царским погрозих ему, он же о том не радит. Ещё же и град мой, Коломну, за себя заграбил, и о том о всём тебе, царю, молю-ся, и челом бью, да накажеши его чужих не восхищати".
Захарий Тютчев опустил хартию в руке, подержал и бросил Темир-мурзе.
— Что изречёшь, посол Тютчев? Идёшь ли служить мне вослед князьям?
— Сия Ольгова грамота презренна, царь! Ольг Рязанской — тоща овца, непотребна и зловонна. Он по вся дни под порогом у Московского князя стоял да куски сбирал. Он днесь Русь продаёт, а после и тебя продаст, великой царь, и недорого возьмёт.
— Ты дерзкое слово молвил, Тютчев! — прорычал Мамай, и вновь на желтизну кожи его набежал багрянец, забурил щёки и шею. Темир-мурза и лучшие кашики у входа изготовились разорвать Тютчева, скалясь, как цепные псы, но Мамай не давал знака. Спросил: — Идёшь ли служить мне?
Захарий понял, что ему не выйти из этого страшного шатра, жёлтого, как куриный помёт, наполненного душным запахом пота, немытых тел. Набычился он, вспомня, как гибли в Орде князья и многие слуги их, вспомнил жену и сыновей, Ярослава и Михаила и... тряхнул головой, сгрёб шапку и ударил ею о ковёр:
— Твоя взяла, царь Мамай! Иду служить тебе, токмо убереги душу мою: дай сказать о том великому князю Московскому, а во свидетели пошли со мною слуг своих, дабы я не обманул тя и не вверг душу во клятвопреступление. Направляй со мною посольство своё, пиши грамоту — исполню первую службу тебе, великому царю царей!
Мамай прищурился и молчал, но вот еле прорезалась улыбка на круглом лице его, и он спросил:
— Зачем послан ты князем Дмитрием?
— Вестимо зачем: вызнать, как велико войско твоё! — ответил Тютчев.
— И вызнал?
— Всего не вызнал, но уразумел, что такого войска, как у тебя, земля не видывала!
Ответ Мамаю понравился, и он кивнул:
— Почестну ответ держишь, Тютчев. Верю тебе. Я отпущу тебя вместе со своими мурзами, дабы ты сказал улуснику моему, князю Дмитрию, что войска моего скоро будет вдвое больше, чем стоит ныне на реке на Воронеже! Чего испить желаешь?
— Квасу! — воскликнул Тютчев, испугавшись, что его отравят.
— Я велю поднести тебе кумысу.
— Лучше вина фряжского!
— А кумыс?
— А кумыс стану пить, как на службу к тебе вернусь, — в голосе сам Захарий почуял обман и спешно добавил: — Вот те крест, великой царь!
Их отпустили к своему шатру. Захарий медленно брёл, и земля, казалось, прогибалась под его ногами. Арефий Квашня обессилел вовсе, он висел на плече Елизара, а тот бодрился, но голос его дрожал:
— Мало не пропало бабино трепало!
Трудно было понять: Тютчев ли со своим посольством сопровождает четверых мурз Мамая или эти четверо ведут русское посольство, даруя ему жизнь? Но так или иначе, а те и другие держались розно в степи, напряжённо следя друг за другом. В первую ночь Тютчев сам вызвался дежурить у костра, а с татарской стороны был выставлен темником Хасаном сотник.
"Ишь, как шмыгат очами! Сыч!" — думал Захарий, вынашивая в себе иную, более важную мысль. Он уверился в том, что битва неминуема, и это Мамаево посольство ничего не изменит, только оскорбит великого князя. Так зачем оно, это посольство? Мамай решил запугать Русь рассказами о своём войске. Войско и впрямь превелико... Однако оно тоже способно таять...
Среди ночи послышался стук копыт. Тютчев подумал, что это одна из тех сторож, что были высланы в степь ещё раньше его посольства, но то оказался татарский разъезд. Асаул увидел равного себе асаула, сидевшего у костра, и молча передал ему грамоту. Судя по разговорам, что были у Мамая в ставке, это и была грамота для великого князя. Асаул хотел разбудить темника, но раздумал и спрятал грамоту на груди. Разъезд ускакал в ночную степь дико, бездорожно, и было в его налёте что-то таинственное, докопаться до чего Тютчеву хотелось немедля, но сдержал он себя.
На другой день после полудня, когда уже потянуло прохладой Оки, встретился русский разъезд во главе с незнакомым сотником из коломенских. Тютчев выехал навстречу и приказал сотнику окружить Мамаево посольство. Круг Князевых воев сомкнулся, Тютчев подъехал к тысячнику и вырвал у него саблю из ножен. Другие татары кинулись было на Захария, но Квашня, подводчик, Елизар и охрана свалили их с сёдел и повязали.
— Ну, что теперь скажете, агарянское отродье? Добро было вашим мурзам потешаться над нами в ставке Мамаевой? А? Убить нас метили, а потом поверили, что Тютчев, убоявшись силы вашей, хану-самозванцу продастся? А? Не-ет... Тут вам не Ольг Рязанской! Тут я, Тютчев! Я те плюну, смрадна душа!
Тютчев вырвал из-за пазухи темника Хасана грамоту. Развернул сей свиток и прочёл по-русски:
— "Митя, улусник мой! Ведомо ти есть, яко улусы нашими обладаешь: аще ли млад ести, то прииди ко мне, да помилую тя".
— Как же! Прииди к вам! Потравите али побьёте! У-у, агарянское семя!
— Порубим их, Захария! — набрался смелости Квашня. Он весь горел, освобождаясь в этой лихорадке от той омерзительной коросты страха, что оковала его в ставке Мамая и держала все эти дни. — Порубим — вот и пропало бабино трепало!