Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
— ...А теперь пиши: кузню — Акиндину со Петром. Малу наковальню с молотом — Антонию. Молот мал и два пуда с половиною железа полосового Воиславу, молодшему. Ему же — полушубок отцов, мой, да сапоги на вырост... — Лагута Бронник морщил свой широкий, в тёмных окалинах лоб. — А коль привезут убита, нежива, то кольчугу мою отдать молодшему же, Воиславу, а шелом — Петру, а латы — Антонию, а меч — Акиндину. А Олисаве корову и серьги серебряны, что Елизар ковал. А молодшей, Анне, телку и камку, что с Новагороду Иван привёз.,. А жене моей, Анне...
— Погоди, погоди... "Акиндину — меч..." — выводил
— Ты вельми ленив, писец! Ты пишешь — что князь пашет, неглубо и тихо, этак и Мамай на дворе остолбится, а ты всё пишешь...
В избе потихоньку начинала подвывать Анна.
— Дядька Елизар наехал! Дядька Елизар! Лагута вышел из конюшни на крик ребячий и, застясь ладонью от солнца, увидал: у сосны остановились три всадника и телега, в коей сидел возница и женщина с малым дитём на руках. Женщина была молода и столь красива, что Лагута отворил рот и глядел, как Елизар, спрыгнув на землю, побежал к колодцу и принёс ей воды в ведре. Он же взял на руки курчавого малыша, лет трёх, и держал его, пока женщина пила. Остолбенело взирал Лагута, как Елизар бережно подал ей младенца и телега снова двинулась в сторону реки Рачки, к Васильевскому лугу и, должно быть, на Великую улицу. Елизар остался и смотрел ей вослед.
— Доброго здоровья, Елизар! — Лагута остановился в трёх шагах, опустив тяжеленные руки к земле, и тоже смотрел вослед виденью. — Кто такая?
— А!.. То жена боярина Тютчева со младенцем... Захария велел мне привезти её на Москву, ну я и привёз, всё одно по пути мне было из Пскова...
— Ладна бабёнка. Ликом что богородица суща...
— Из татарского плену выкуплена за великое серебро, понеже себя соблюла...
— Елизаре! Елизарушко! — окликнула Анна из оконца избы. — Отвёз ли Ольюшку-ту?
— Отвёз...
— А Иван-от на брань не сбирается?
— Я грамоты отвёз во Псков и Новгород, тамо вече отворят, станут, поди, войско рядить! — Он тряхнул рыжими кудрями, кои так любила гладить Халима, и весело закончил: — Ныне по всей земли русской на брань сбираются.
Подлетел Воислав, но не кинулся на шею, как прежде, теперь ему уж пятнадцать годов, да и в дружинники гридные норовит попасть.
— Дядько Елизаре! Зри, какой шелом спроворил! Татарва мечом ошеломит всё не так...
На двор натекала юная вольница в самодельных доспехах, но с настоящими мечами, с короткими копьями-сулицами.
...Летят под облаками журавли. Ловцы пускают соколов с земли, Нет, журавли, вы не все вернётесь...вдруг вспомнилась Елизару Серебрянику песня старого татарина, слышанная им в степи, и он спешно отвернулся.
— "Василию — Коломну с волостями. Юрию — Звенигород и Рузу. Андрею Можайск, Верею и Калугу..." — читал духовник великого князя, дьяк Нестор, призванный писать накоротке духовную грамоту.
Времени у Дмитрия не было даже на это важное дело. Накануне сбирал он после обедни военный совет, на коем он
В ответной палате были только брат Владимир Андреевич, Боброк, тиун Никита Свиблов и брат его, воевода Фёдор Андреевич Свиблов, остававшийся на Москве при семействе великого князя, при казне и всем состоянии, призванный за всё и за всех отвечать, храня княгиню и детей пуще глаза. Для него-то, для Фёдора Свиблова, у которого вдруг открылись старые раны и потому остававшегося на Москве, и читал дьяк Нестор то, что писалось им в духовном завещании:
— "А Дмитровские волости — Вышгород, Берендеева слобода, Лутосна с отъездцем, Инобаш со старыма местама, бывшима у княгини Ульяны — Мушкова гора, Ижва, Раменка, Загарье... Из московских сел Новое и Сулишин погост..." — читал монотонно Нестор.
К голосу его прислушивались вполуха, слушали же речь великого князя:
— Смерть и живот наш — в руце божией, и коль суждено будет мне, любезные братия мои, смерть прияти, то велю служити сыну моему, Василию, и моей супруге Евдокии так же верно, как служили вы мне. Я же любил вас, как братьев, искренне и награждал по достоинству, не касался ни чести, ни имени вашего, ни имения, боясь досадить вам словом грубым. Вы была под рукою моею не боярама, но князьяма. Вспомните, вы всегда говорили мне: "Умрём за тебя и детей твоих!" Ныне я помню сие и тако реку: умрём же, братке, за святую Русь!
Уже стояли под сёдлами их кони. Уже полки выстроились на соборной площади и через все ворота двинулись в улицы, окропляемы на выходе святой водой. Там пелись молебны, качались знамёна и копья...
— Пора!
Дмитрий уже простился с семьёй, но княгиня Евдокия, все эти дни крепившаяся, с утра до ночи ходившая по церквам и вместе с другими жёнами князей и бояр щедро раздававшая милостыню, не выдержала — вышла из крестовой палаты в переходную и с воем кинулась в ноги мужу своему, кормильцу своему, своему повелителю и возлюбленному. А когда великий князь Дмитрий вышел из церкви Михаила-архангела, где прощался с гробами предков своих, Евдокия с боярскими жёнами стояла у оконец слюдяных в её, княгининой, половине и смотрела на длинные вереницы полков, блещущих латами, шлемами, копьями...
— Да расточатся врази... — шептала она слова молитвы сквозь слёзы, и три дороги — на Котёл с полками Серпуховского, Болвановская дорога, по коей шли князья Белозерские, и дорога на село Брашево, что избрал Дмитрий, потому что не поместиться было на одной, — все три дороги в глазах великой княгини слёзно сплетались в единую живую горькую дорогу-косу, исполненную грядущей вдовьей тоски.
— Колокол, колокол! Вызвони Михайлушку моего... — всхлипывала Бренкова Анисья.
— В последний раз смотрю я на князя своего... — эхом ответила ей княгиня Евдокия и дала волю слезам.