Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
— Митрополит Михаил! — проговорил Мамай. — Волею неба ты стоишь в моей ставке. Куда путь правишь?
— В Царьград, великий хан, на поставление к патриарху Нилу! Посольство моё кланяется тебе!
Архимандрит Пимен проколыхался вперёд, поклонился, с трудом перегнув своё полное тело, и поставил сундучок с дарами у ног Мамая. Тот указал носком башмака, чтобы Пимен открыл. Тот открыл. Мамай созерцал серебряные чаши, слитки серебра и грудку жемчуга в одной из чаш. Глаза его добрели и тут же подёргивались задумчивостью, как уголья пеплом, будто виделись ему иные, несметные богатства из тех, что рассыпаны по всему миру и не принадлежат ему, Мамаю. Вот на той неделе бывший повелитель города Тану Паоло Марвини, ныне
— Ответствуй мне, митрополит, — оторвался Мамай от сундука, — во здравии ли улусник мой, Митя Московской?
— Здоров есть великой князь Московской, — с поклоном ответил митрополит и пожаловался: — Твои слуги, великий темник, пояли у меня всё добро и сундуки со святыми дарами, вси иконы, хоругви. Вели вернуть всё, ибо церква православная испокон неприкосновенна...
"Неприкосновенна!.. — приоскалился Мамай. — Видно, сей молодой митрополит не ведает нашего священного сказаиия, не помнит, видно, земля русская, как падали святители под кривыми мечами воинов Чжебе и Субэдэ? Забыто? Ну, скоро, совсем скоро напомнят им это..."
— Тебе вернут всё! И ты отправишься на наших арбах до моря, и там сядешь на корабль, и поплывёшь в Царьград. А сегодня ты останешься у меня в ставке и до захода солнца будешь говорить со мной о Руси и есть со мной и моими эмирами барана. Я велю подать тебе заморского вина, каким будет потчевать тебя, митрополит Михаил, патриарх Нил!
— А наши лодьи?
— Ваших лодей нет! Мои кони привезут вас в арбах к самому морю, там много ныне стоит без дела кораблей, и вы наймёте за малую плату добрый корабль... Пусть возвращаются твои попы к арбам, берут твои сундуки и готовятся И путь. А ты останься!
"О! Злее зла честь татарская..." — поникнув широкой бородой на грудь с золотым крестом, горько подумал митрополит Михаил. Он повернулся, благословил под хохот эмиров спутников своих, и те вышли из ставки. У входа вырос здоровый вооружённый воин и окаменел, заслонил весь вход своим телом. В ставке стало темней.
Архиерей Иван Петровской тряс в страхе сивой бородёнкой, заглядывал в очи Пимена:
— Не сотворили бы зла, окаянные!
Пимен молчал на это, думая о чём-то своём, было похоже, что судьба оставшегося в ставке митрополита его вовсе не волнует.
— Тьфу! — плевался Мартин Коломенский. — Столько жён у единого мужа! Богомерзко!
— То не жёны — то внучки сущие, тако млады и резвёхоньки, так печальны в едино время, — покачал сивой бородкой Иван Петровской.
— Ишь он, жалости предан! — съязвил Пимен. — Все они единым грехом повёрстаны.
— Тьфу! — сплюнул брезгливый Мартин Коломенский. — А ликом прекрасны суть...
Пимен приостановился, глянул на Мартина осуждающе, хотел высказать ему что-то, укорить, но к ним уже подошли тысячник с кашиками и повели их к арбам проверять и укладывать сундуки по повелению Мамая.
Как только корабль с посольством митрополита Михаила отчалил от Кафы, был отслужен благодарственный молебен и открыты бочки с бражным мёдом. Посольство чувствовало себя вышедшим с того свету. После всех волнений вдруг открылось прекрасное море, что звалось купцами по-гречески — "понт". Оно с утра до вечера голубело перед взорами, меняло краски, шумело буруном вдоль бортов. Всё было отменно: попутный ветер, минувшие страхи, доброе питьё и старательная генуезская команда купеческого судна, а вместо презренных цветных перьев-еловцев над головами ордынских воинов, теперь над головами посольства развевался пусть чужой, но неустрашающий стяг
Море было ласково, в лёгких волнах. Толмач "на все руки" выведал у купца, хозяина судна, что с таким ветром дойдут до Царьграда к четвёртому заходу солнца. На корабле царило согласие и мир. Келарь Илья и архиерей Пимен и те простили стражным воям их прегрешения, поцеловались, как на пасхальной неделе, а большой боярин Юрья ходил по палубе и всех уверял, что не боится "сего понту", хотя море и неровно, и всё изухаблено ветром. Благоденствие, однако, царило лишь один день и ночь, а на второй день святительского лика не увидало посольство на утренней молитве: занемог. К обеду он тоже не появился. Архимандриты молились, а боярин Юрья всё ходил по кораблю или спускался вниз, в покой митрополита, и предлагал тому бражного мёду с перцем.
Митрополит Михаил лежал недвижно. Ничто, казалось, не беспокоит его, но жизнь утекала из глаз, и он, не испытывая болей, чувствовал, что часы его сочтены, и молча дивился всему тому, что случилось с ним в последние годы жизни. Он не понимал, зачем нужно было становиться митрополитом, зачем терзаться сомнениями, спорить с епископом Дионисием, заглядывать в глаза великому князю, чья любовь ныне так далека и никчёмна? Зачем, наконец, он на этом корабле близ Галаты, а не в полях и лесах, за Коломной, его милой Коломной? Зачем? Зачем? Зачем всё это было — премилое детство в Ростове, ученье в Новгороде грамоте, восхождение по ступеням чинов, — разве только затем, чтобы душа его, как и тысячи, тьмы иных душ, ушла из него и поднялась на высший суд, на последний суд?
— Святитель наш! Видишь ли слёзы наши? Слышишь ли рыдания слуг своих? Вымолви словечко злато, разъедино! — плакал у изголовья Мартин Коломенский.
Митрополит Михаил всё слышал и всё понимал, но какая-то мягкая и липкая паутина, лёгшая на его тело, обволокла и его язык, и уста. Глаза остановились на одной точке на потолке корабельной подклети, они не двигались даже тогда, когда там, наверху, ходили, и прогибались те половицы, близко, как гробовые доски, проложенные над его лицом... Он слышал голоса архимандритов и, не глядя на них, понимал по голосам, кто плачет от сердца печального, а кто лжёт во плаче своём. Ему было тоскливо от плача Мартина, но не трогали голоса Ивана и Пимена. Он не сердился на них за откровенное безразличие к нему, он лишь удивлялся, что раньше не распознал их, принимая с доверием их поклонение и заботы. Ему становилось скучно самому, он прикрывал глаза, желая полного успокоения и всё ещё более желая вернуться на земную твердь, в Коломну или в Ростов, и заново начать своё бытие.
— Испей мёду, святитель наш! — трепетно просил Кочевин-Олешинский, но не внимал призывам боярина Юрьи митрополит.
Купец-генуезец тоже заглянул и сказал через переводчика "на все руки", что это, мол, болезнь моря, после чего спокойно поднялся наверх, к кормилу, и стоял там до сумерек, сосал маслины, плевал обсосками по ветру. Он видел, как на закате заторопились вниз все русские священники, потом был позван косматый боярин, цапавший бороду сразу двумя руками, вразнос...
Ночью, при свечах, при качке, под шум престрашной в ночи морской стихии соборовали и причащали владыку Михаила. Больной лежал по-прежнему молча. Руки его шарили порой по животу, будто он хотел изловить что-то, мешавшее внутри. Губы его были плотно сжаты, глаза оставались открыты и холодно блестели. Вот уж истаяли свечи, зажгли новые, а окружавшие ложе владыки так и не услышали от него ни жалобы, ни стона, ни слова поучения или благословения. Нежданно он шевельнулся, отверз уста. Все разом колыхнулись к лицу владыки, но Пимен дерзко отстранил всех и сам склонил тучный стан свой над митрополитом. Тот шевелил губами неслышно, и тогда Пимен приблизил ухо к самым губам умирающего.