Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
Дорога вилась берегом Москвы-реки, то отходя от неё к лесным деревням, то вновь прибиваясь к воде, где тоже селились люди — рыжели дерновые крыши изб, ревел скот по выпасам, и каждое появление сенного стога на лесной поляне, жердевой проблеск полевой городьбы, нежданно появившийся после лесного урочища, успокаивали путников, несказанно утешая присутствием человека.
Уже четвёртый час подпрыгивала в сёдлах пасынковая полусотня, уже и Дмитрий, привыкший к дальним переходам, стал уставать, когда на лесной дороге появился первый встречный. Он загодя устранился на обочину, боязливо крестясь и напряжённо всматриваясь в конных из-под ладони — не вороги ли вновь нагрянули? Бренок
— Ты кто таков? — спросил Бренок.
— Крестьянин землицы князевой, деревни...
— А почто в прошатаях пребываеши?
— С молитвою иду ко кремлёвским церквам, а оттуда — на кладбище, только тут он снял шапку и перекрестился.
— Имя твоё?
— Егорей...
— Жив еси, почто на кладбище путь править?
— Жив, да что проку-то: аз есмь со одра смертного восстал!
— Лжёшь! В татях, поди, ходишь али в душегубцах!
— Истинно реку! Отец Иван намедни соборовал и причащал — приготовил мя на долог путь, на вечно лето, а я возьми да и подымись... Иду вот пеше, как испокон хаживали ко святым местам. А коли не веришь, боярин, спроси Олферея Древолазца, эвона где живёт, поблизку, в Липовой засеке! — кивнул Егорий.
Дмитрий подъехал с пасынками и при первом взгляде на измождённое сухоткой лицо Егория понял, что этот человек не лжёт, и спросил:
— Ответь мне, человече: есть ли у того Олферия Древолазца угодья справные, на птичьи и рыбны ловы пригодные?
— Как не быть! Птицы ловит превелико!
— А рыбы?
— А рыбу — не-ет. — Егорий покачал клокастой седеющей головой. — Рыба в Рузе и по ручьям — не его докука.
— На воде и без рыбы? — укорил Дмитрий.
— Почто — без рыбы? Рыбу у его бабы ловят — жена да племянница. Берут грабли — и граблям...
Бренок тронул коня, прижимая крестьянина к кустам. Объявил, грозя:
— Ежели ты лжёшь, то лжёшь великому князю!
Егорий испуганно пал на колени, не признав в простецком одеянии великого князя, которого он, впрочем, никогда не видел, а глянул серебряная гривна на шее при золотой цепи!
— Истинно реку: граблям!
Егория оставили в покое и двинулись дальше, лишь один озорной дружинник, следовавший верхом за двумя груженными брашном и питием возами, созоровал: кольнул старика копьём.
— Великой княже, а не велишь ли пристать станом у того бортника-древолазца?
Дмитрий и сам подумывал об этом. Лучше не доезжать до града Рузы, а не то воевода с тиуном потянут к себе, станут челом бить, плакаться на крестьянскую лень, на худые сборы даней и недоимок, станут пугать лихими людьми, коих сами же и расплодили. Нет, нечего ехать в Рузу, хватит реки Рузы, где она, ополнившись светлыми лесными речушками и ручьями, впадает в Москву-реку, и Дмитрий решительно кивнул.
Вмиг Боброк выслал вперёд десяток пасынков во главе с отчаянным десятником Митькой Всеволожем, чей удельно-княжеский род тянулся, кажись, из Смоленска. Пасынки вернулись с известием, что место найдено отменное:
От ручья пахло дымом костра. Бренок сам выдавал кашевару сарацинское пшено [80] , сам проверил молоко, что пасынки привезли из деревни Куницыно — деревянную кадь на три ведра, а до этого отправил два десятка ставить петли на глухарей и тетеревов да десяток доброхотов отпустил к реке Рузе, дабы половчей перегородили реку сетью... А от ручья треск сучьев, сдержанный и радостный говор пасынков (шутка ли: сам великий князь на ловы взял!), ржанье стреноженных, отогнанных на отаву коней, и особенно этот запах дыма — сладковатый запах берёзового корья, памятный с давних, отроческих лет, когда дядьки-бояре старались попроворней взгнести огонь для отца...
80
Сарацинское пшено — рис.
В шатёр заглянул Бренок и радостно сообщил:
— Ведут от лесу!
Издали послышался вой детишек и два бабьих при-голоска. Вскоре у шатра стоял на коленях и сам Олферий Древолазец.
— Почто бежали? — спросил Дмитрий, не выходя из шатра, лишь откинув полог. Был он в шитой голубым шёлком простой рубахе до колен под голубой же кушак кручёного шёлка.
— Помилуй нас, княже! Сдуру бежали: нонема непокойно по лесам, а тут как узрели конных — ума решились... Прости! Да не велишь ли мёду достать?
Олферий оказался не из робких, в лес он подался с семейством не от обложного страху, а из осторожности и с толком: когда подошли к его избе, она была пуста. Пусты были хлев, конюшня и даже избёнка-медовуша. Напрасно пасынки заглядывали в бочки, кади, корчаги, в кринки, ладки и горшки — дух медовый слюну гонит, а мёду нет!
— Мёду? Велю!
Молодым конём вскинулся Олферий. Разметал ворох соломы, откинул жерди и достал из ямы ушатец мёду. Бортник принёс и поставил тяжёлую ношу к ногам великого князя, и, когда ставил, наклонясь, обнажились на обеих руках недавние, сизые шрамы — от кистей до локтей и уходили выше.
— Медведь? — догадался Дмитрий.
— Он, княже. — Олферий стоял на одном колене и смотрел снизу, как матово посвечивает гривна на шее пресветлого князя. — Медведи злейшие супостаты мои, кабы не зубы медвежьи, превелико мёду наломал бы ныне в дуплах.
— Много ли воеводе отправлено?
— По старине: два берковца да опричь того... Боярин у меня полуберковца выкорил себе.
"Добре живётся воеводе, коль с каждого бортника по пяти пудов мёду..." — подумалось Дмитрию.
— Сколько душ под крышею?
— Девять чад бог послал, княже, да баба, да я, да племянницу приютил, братову дщерь. Порублен Михайло Рязанью в досюлыны годы... Слава богу и тебе, великой княже, живём покуда...
Бортник поклонился Дмитрию головой до земли.
— И присевок держишь? — кивнул Дмитрий на поле, что светилось стерней во всю свою половину, вторая сочно зеленела всходами озимой ржи.
Бортник осторожно оглянулся на поле, на избу с хлевом, на конюшню и кивнул, договорив ответ:
— Ржица уродит — на овёс меняю коньку, понеже свой овёс медведи травят, окаянные. Не уродит — пушной хлеб зобаем.