Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
А на лавках уже тихонько зашептались. Гудели бояре из бороды в бороду, что-де Митяй, став митрополитом Михаилом, начал со всех церквей дань сбирать без разбору, даже с тех, что от прежнего митрополита Алексея пребывали в своей воле. Берёт, мол, сборы петровские, рождественские, Никольские — зимние и летние — доходы и оброки митрополичьи и иные поборы многие. Текут к нему и пошлины судные...
— Ныне сборного по шести алтын с каждой церкви имает митрополит, да по три алтына на каждый заезд, да десятиннику, да за въездное... — шуршал
Долетали шепотки и до Дмитрия. Он уловил в них настроение палаты и понял: шепчутся не потому, что новый митрополит до сей поры ещё не пришёлся по душе московским боярам, не потому, что взбунтовался против него архиерей Дионисий, а потому, что заговорил святитель не в ту сторону — не в защиту Ваньки Вельяминова.
— Ну, как мыслишь, святитель, про отступника земли русской? — заглушая пересуды, загремел Дмитрий.
Митрополит выпрямил спину, утёр уста пальцами и торжественно промолвил, подняв голову и воздев взор к потолку:
— Аз поял ныне в советники господа нашего, такожде и совесть свою, грешную, и надоумили они меня тако: Ваньку Вельяминова, сына Васильева, живота не лишати, но посадити в поруб крепкой и держати тамо от рождества богородицы до рождества Христова. Аминь!
Дмитрий выслушал, насупясь. Кажется, он впервые сейчас усомнился в ставленнике своём: не брал ли он посул великий златом али мягкой рухлядью от Вельяминовых за своё митрополичье слово-заступу?
— Князь Володимер Ондреич! Какую ты думу положишь на наш суд?
— А у меня так положено, княже: истинно изрёк владыка Михаил. Посадити Ваньку в поруб, а по прошествии срока дать ему кнута и отправить на Двину комаров кормить!
Серпуховской хотел вроде добавить, но смолчал, откинулся к стене спиной и стал дёргать усы-шилья.
— А коль ускочит Ванька со Двины? — выкрикнул Кошка из своего угла.
— От сего поклепника и лжепослуха всего жди! — тотчас поддакнул Кочевин-Олешинский и принялся за свою привычку — пошёл чесать голову и бороду. Чудной. Дмитрий и не ждал от него путного слова. Теперь он смотрел на остальных, но бояре и воеводы опускали очи долу, похоже, они были довольны тем, что вынесли на суд большие бояре и митрополит, а если и не мыслили так, то не набрались смелости перечить. Пришлось кивнуть Боброку.
Боброк, видимо, чуял, что его время подходит, и загодя начал оглаживать ладонями колени. Он некоторое время пристально смотрел в лицо великого князя, стараясь проникнуть в его мысли, и уже хотел было высказать давно готовые, свои, но вдруг нежданно и непонятно для себя опустил голову, сломал бороду о грудь широкую, будто устыдясь помыслов своих.
— Почто, Митрей Михайлович, опустил очи долу? — изстрога глянул Дмитрий на своего старого учителя.
Боброк поднял голову, встретил взгляд Дмитрия и ответил:
— Великому князю ума не занимать, а советы наши... —
Вот ведь как ответствовал Боброк! Тонок Дмитрий Михайлович! Вроде и от совета отрёкся, а сам совет дал: и так, мол, много прощено великим князем на сей земле — "добр преизлиху"!
Ответная ждала, Акинф Шуба неловко шевельнулся, кашлянул и затих, опасаясь, что заставят его говорить.
Нет, не было ещё столь тяжкого сиденья боярского. Тут каждое слово ложится на века и века будет помниться в роду сильных бояр Вельяминовых, а коль западёт туда — крепче сказаний летописных удержится. А как тут слово молвить? Великому князю потрафишь — врагом Вельяминовых станешь, а и супротив Ваньки слово отпустишь — тоже неведомо, что думает великий князь, может, он тоже только и ждёт, чтобы все помиловали отступника, тогда и ему легче доброе дело сотворить. Вот тут и подумаешь, прежде чем уста открыть. Вот уж когда молчанье — золото!
— Боярин Юрья! Полно тебе бороду цапать, изречёшь ли слово судное?
Вопрос Дмитрия поверг Кочевина-Олешинского в смятенье. Пальцы его вмиг окостенели и крючьми зацепились за бороду — не разогнуть от страху, не выдернуть.
— Изречено... бысть... поклепник ускочит... Дмитрий в досаде махнул рукой — затвори, мол, уста несмышлёны! — и повернулся наконец к Тимофею Вельяминову, сидевшему совсем отрешённо — так, как если бы он в этот час говорил с самим богом. Этого момента ждала вся ответная.
— Боярин Вельяминов! — Дмитрий произнёс это жёстко, но умерил строгость и мягче добавил: — Тимофей Васильевич! Настал час и тебе высказать начистоту все потаённые думы про племянника своего. Внемлем тебе!
Вельяминов поднялся с лавки. Вышагнул к середине палаты, там он повернулся спиной к великому князю, лицам — к иконе и трижды перекрестился. После этого он сделал ещё шаг, на самую середину, и остановился. Тучный, он, казалось, сейчас стеснён дородством своим, расшитым жёлто-алым кафтаном из оксамита, только что ему смущаться, коли всем ведом богатый и сильный род Вельяминовых? Тут как в хорошей песне — всё на месте и по боярину кафтан...
— Великой княже! Бояре! Ныне, как и присно, уповаю на бога и на вас... Ты, княже, от всех людей любим и почитаем, ты красен людским попечением и никогда не оставлял ни богата, ни нища. Не остави же ныне и заблудшую овцу мирскую, племянника моего да и тебе не стороннего... С гордынею не совладал Иван, лукавый его попутал. Это — моё слово, великой княже, но в слове сием вопли матери его, молитвы загробны отца его. Во имя памяти отца, служившего тебе верою-правдою, как служили великокняжескому роду наши деды и прадеды, помилуй Ивана, не отыми дни его, отпущенные богом. Не нам, тленным, отымать то, что дано богом человеку — живот его... Смилуйся, великой княже, государь наш!