Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
Тимофей Вельяминов едва не пал на колени, как смерд, но сдержался и низко — большим обычаем, касаясь рукой пола — поклонился сначала Дмитрию, потом на три стороны всем боярам. После этого он снова сел посреди пустого, как поле, провала лавки.
Тишь наполнила ответную, и, когда Кочевин-Олешинский подвинулся к Вельяминову, было слышно это. Тимофей Васильевич благодарно покосился на князя Юрью: добрый знак, коли бояре стали подвигаться к нему. Но больше никто не двинулся. Тишина. На дворе, где-то в самом углу, должно быть у конюшни, проржал конь, и слышно было ещё, как плеснуло ведро у колодца — то понесли, видно, воду в поварную подклеть, на кашу челяди.
Великий князь нежданно поднялся со стольца. Дмитрий ведал, что это не в обычае, но выход Вельяминова на
— Бояре и ты, владыко! — Голос сразу набрал мощь. Слова вырубались коротко, чётко. — Вам ведомы мой нрав и обычаи. Памятно вам, что с божией, с вашей и митрополита, святителя Алексея, помощью заступил я престол великокняжеский, по дедине и отчине мне доставшийся. С той поры укрепил я великое княжение своё всем на радость. Не мы ли побили ворога? Не мы ли крепили землю? Не под вами ли держал я и держу ныне грады и веси? И любо мне, что отчину свою в русской земле я сохранил, а вас, слуг моих, такожде и детей ваших, всех любил, в чести держал, никого не изобидя.
На этих словах Дмитрий умолк ненадолго, ухватя бороду крупной рукой и глядя на Тимофея Вельяминова. Сидел дядька Тимофей бледный, как холстина с морозу. Так никто к нему больше и не подсел, не подвинулся, кроме князя Юрьи, сторонились, ровно прокажённого, а ему поди-ко нелегко! Не от взглядов боярских нелегко, а от слёз, тех напутствий, что надавали ему на дворе Вельяминовых все, от мала до велика. Вот и сидит большой боярин Тимофей, остекленя глаза и бороду выставя, будто на крест готовый.
— Мало ли земля наша видывала набегов вражьих, всегибельного пала во градах и весях! Превелико скудельниц, телами порубленными наполненных, по сю пору в очах стынет. Не раз была котора великая с князьями удельными, слагали мелки князья крестное целованье ко мне, от скверны их словесной, что от комариного зуду, еле руками отмахалися, но миновала землю сию презренная пакость — предание её злому ворогу. А ныне? А ныне, бояре, то предательство свершилось! А свершил его отпрыск не последнего, но достойного роду — роду Вельяминовых. Это ли не срам? Это ли не печаль земле многогорькой? Земля наша ждёт от родов сих защиты, строения и укрепы. Молвя "земля", я в помыслах держу — "люди", и прости я ныне Ивана Вельяминова, что скажет челядин на дворах наших? Что скажет простец всей земли русской? Даром ли катит, по всей Москве, по всем посадам её, по всем чёрным сотням молва приухмыльная, что-де ворон ворону глаз не выклюнет? Прости ввечеру Ваньку, а наутре незримо отшатнутся от нас души людские. Великие душ тыщи! А не с ними ли мне да и всем вам, бояре, ещё предстоит выйти супротив ворога во грядущий, во чёрный час, где падёт уже не едина глава...
Вельяминов ссутулился, опустив к полу упавшие меж колен руки. Бояре не подымали голов. Боброк наконец успокоил ладони на коленях и уставился на воспитанника своего в восторженном удивлении, целиком захватившем бывалого воеводу.
Дмитрий сделал паузу, видимо, сам собирался с силами, дабы твёрдо провозгласить:
— И ныне, не убоясь греха, велю грозно исполнить повеление моё...
Эти слова великого князя наслоились на возгласы пасынковой дружины с Соборной площади, хотя не они, а иные звуки вдруг приковали внимание женский стон из-за двери ответной палаты. Там не должно было быть никого, кроме Бренка да в крайнем случае — дядьки Микиты...
Дмитрий приблизился к двери и отворил её с осторожностью. Мечник, растерянный, стоял перед великим князем не в силах ничего объяснить, хотя и так легко было уразуметь: за дверью слушали те, кого даже мечник не смог отправить в покои.
— Евдокия? — спросил Дмитрий. Бренок кивнул.
Дмитрий покусал губу и в сердцах повелел:
— Зови отца Нестора!
Он вернулся к своему стольцу и никого не отпустил. Явился новый духовник и печатник, заменивший Митяя. Дмитрий указал ему на подоконник, где тот и пристроился стоя, разложив драгоценную бумагу, перья и глиняную чернильницу. Это были последние
— Повелением великого князя Московского месяца августа тридцатого дня на Кучкове поле презренного предателя, поклепяика, злодержателя супротив земли русской Вельяминова Ивана, сына Васильева, предать смерти!
Дмитрий тяжело поднялся со стольца и подошёл к окошку, смотревшему на полуношную сторону. А там, чуть правее реки Неглинной, за Кремлем, за посадом, лежало Кучково поле. Там два с лишним столетия назад был убит первый хозяин этих мест, боярин Кучка. Там пролилась кровь этого невинного боярина от руки другого великого князя — Андрея Боголюбского [77] . Пролилась кровь и сына Кучки, и до сей поры страшно помыслить, какой будет судьба сего града, коль невинная кровь влилася в основание его...
77
...был убит... боярин Кучка... от руки другого великого князя — Андрея Боголюбского. — Андрей Боголюбский (ок. 1111 — 1174), князь владимиро-суздальский, сын Юрия Долгорукого. Сделал столицей г. Владимир. В 1169 г. завоевал Киев. Андрей Боголюбский казнил боярина Кучку, своего тестя, владельца сел на Кучковом поле в Москве.
Ответная палата сидела молча.
Последним митрополит благословил Тимофея Вельяминова, и палата опустела, остался лишь Кочевин-Олешинский. Был он боярин митрополичий и имел право находиться при митрополите. Да его, боярина Юрью, чаще всего и не считали за полновесную ипостась, относясь к нему как к посоху первопастыря.
— Сыне! Великой княже! Не мне — богу судити о прегрешениях наших....
Дмитрию не было нужды выслушивать митрополита, не было желания да и сил тоже, но он не отослал владыку, а лишь насупился, склонясь бородой на грудь. Против ожидания, митрополит воздержался от поучений и укоров, он будто бы забыл о том, что сейчас только произошло здесь, на кремлёвском холме, и удивление Дмитрия прошло, стоило митрополиту продолжить:
— Злокознями сотоны не токмо у великого князя заводятся вороги, но и у митрополита...
Вот теперь понятно: Дмитрий не единожды выслушивал по вечерам тихие словеса покладника Поленина, знавшего все новости на Москве, и не единожды доводил покладник о нежеланной смуте в митрополии. И иных уст и вовсе непристойные слухи долетали до великого князя, шептали на Москве злонравные люди, что-де коломенский Митяй возведён Дмитрием в митрополиты не за мзду и не за так, но единственно за то, что у княгини Евдокии ещё со свадьбы в Коломне нецерковное смирение пред лепотою митрополичьего лица. Неспроста великий князь, в угоду княгине, без патриаршего соизволения, самовольно поставил в митрополиты Митяя, а присланного из Царя-града Киприана с дороги поворотил бесчинно. Спроста ли? Но паче всех взъярился переяславский епископ Дионисий. Он набрызгал слюны на бороду митрополиту Михаилу, грозя ославить его по всем землям и нажаловаться в Царьград. Пришлось оковать строптивого, но святой старец, Сергий Радонежский, руку дал за него, что отречётся Дионисий от своих намерений. Отпустили...
— Сотона не спит с сотворения мира, — продолжал владыка Михаил, — и напускает слуг своих на тех, кто богу угоден. На тя, княже, напустил Ваньку Вельяминова, на мя напустил Дионисея, прескверного не токмо мыслями своими злокозненными, но и деяниями.
— Дионисий каялся, — ответил Дмитрий, подымая глаза на митрополита.
— Пред алтарём каялся, а на сотону косился: сбежал Дионисей во Царьград, дабы хулу возвесть на мя, грешного, и на тя, княже!
— Сбежал?! — Дмитрий поднялся со стольца и тяжело отошёл к красному углу. Остановился перед иконой. Перекрестился. — Сбежал,.. Праведного Сергия, что руку за него давал, во грех ввёл!