Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
— О, дьяволово отродье! Образина ордынска! Елизар заволновался, думая, что ругают молодую татарку, но Анна ему говорила: по повелению великого князя весь полон собрали в селе Красном, что за Великим прудом, и будут обменивать на православных, коих в Орде превелико.
— А ты куда очи уставил? Гнать надобно было!
— В загородку ставил, так он перешёл её! — отвечал, судя по голосу, Воислав.
— А какого ему дьявола на крыше понадобилося?
— Траву сухую лопал на крыше-то — всю дернину содрал, окаянной!
— А ну, отворяй ворота! Прогоню его к дьяволу! Не было на дворе скотины, и это не скотина — одна докука! Пошёл! Пошёл вон, окаянна сила!
Было слышно, как защёлкали копыта и затряслась земля под ногами крупного животного.
На верблюде Лагута привёз шесть мешков железа — ломаные мечи, копейные наконечники с загнутыми рожнами, помятые шлемы, чьи хозяева легли в землю на берегу Вожи... Лагуте того железа хватит надолго, на этом железе он всех ребят своих выучит делу кузнечному.
Ещё через неделю Елизар поднялся и стал потихоньку расхаживаться и делать лёгкое дело: лил кольца из серебра, прислушиваясь к боли в боку, но душа чуяла недоброе: он прислушивался к тому, что говорят на Москве про Орду. Ему, как и многим, мнились грядущие, совсем близкие грозы, поскольку Орда не привыкла к тому, чтобы Русь била её, да ещё так сильно, как это случилось на реке Воже. Это предгрозовое томленье усилилось в Елизаре ещё больше, когда по Москве поползли слухи о таинственном попе. В избу по вечерам заглядывал Лагута. Входил, крестился у порога и молча стоял, опустив тяжёлые руки к полу и горбясь при этом.
— Слыхал, чего на Москве мелют?
Елизар сидел близ светца, заглаживал отлитые днём кольца и подвески заказ князя Серпуховского. Лучина роняла порой из светцового прищепа красные ленты угля, и они шипели в лохани.
— Не бываю на людях-то... — ответил Елизар.
— То-то, не бываешь! Жмых-от, что попом-то при Воже прикинулся, престрашную правду проговорил!
— Какую такую правду?
— А такую правду: в мешке-то у него зелье ордынско нашли.
— Ну?
— Вот те и ну! А как попал тот Жмых в руки к самому Григорию Капустину, как прижал тот его во башне бояр Беклемишевых, так и поплыло из того Жмыха, как из дрянной утки, а с тем и правда вышла: зелья-то наготовила Орда на великого князя!
— А! На великого князя? А-а... Вот бы пропало бабино трепало! Господи, твоя воля... А кто травить послан?
— Вот то-то темно... А Жмыха, еле жива, в полнощные края повезут, по повеленью великого князя. Довезут ли?
Вторые сутки Дмитрий не являлся на люди и не велел никого пускать во княжьи хоромы. Он ломился по терему из палаты в палату, переполненный тяжкими думами о людском нестроении земли своей, наводил страх на челядь и всех домашних необычным гневом. Отборная стража из гридной дружины и из дружины пасынков забыла, как спать по ночам: Григорий Капустин, после битвы на Воже подобревший было, опять стал на руку скор и не щадил детей боярских.
На второй день мечник Бренок и тиун Свиблов осмелились всё же взойти на рундук, и, выслушав за дверью знакомые тяжкие шаги великого князя, сунули головы в переходные сени:
— Княже!
— Дмитрий свет Иванович! Тамо внове пришли челом бити, Акинф Шуба да с ним...
— Вон немедля! Батожьём велю по боярским спинам, а вам — вдвое, дабы слово моё держали и не пускали на двор!
Мечник и тиун опали с рундука наземь, лишь одним дыханьем касаясь ступеней. А у ворот, кованных медью, уже скорбно разводила руками, всё поняв, боярская теснина кафтанов. В теснине той выделялся Акинф Шуба, троюродный братец великого князя, и сразу два двоюродных — Василий и Александр Константиновичи, эти из Ростова прискакали, почуя беду. За воротами ещё топталось пар шесть сафьяновых сапог и колыхались над землёю шитые подолы летних аксамитовых охабней. Там тоже толпились неспроста, это тоже выклевки калитинского гнезда, тоже единокровные с великим князем.
"Вот оно как! — раздувал ноздри Дмитрий, упираясь лбом в сосновый косяк и невольно рассматривая тех, что наехали ко двору с челобитьем. — Вот когда они едины, вот когда кровь-то заговорила, когда чаша кровава колыхнулась!"
Дмитрий разжигал злобу против родственников, чего раньше с ним не случалось вроде, и делал это старательно, опасаясь размягчить сердце, дабы самому не отступить от гнева своего и не сбить себя с цельной и страшной мысли.
А гневался он небывало.
Вот уж третье столетие выстаивает Москва. Всего бывало на этих холмах — радостей и скорбей, расцвета и пожаров, упоительных побед и горьких поражений, торжеств единения и кровавых междоусобий, подвигов самопожертвования и тайных убийств, — всего бывало, только не было по сю пору принародных казней. Не было. Но ныне судьба, а гложет, и сам перст божий указует великому князю Московскому свершить деяние сие.
На первой же неделе после победы на Воже, когда вся Москва ликовала, во тьме башни бояр Беклемишевых вершилась пытка. В синяках и крови, привязанный сыромятными ремнями к еловой колоде, гнусавил Жмых:
— Смилуйтеся, християне! Уймите ярь неподобную! Каюся! Каюся! Отравное зелье по повелению ханову Ванька Вельяминов дал мне нести на Русь. Про великого князя то зелье припасено было... Каюся!
— А где есть он, Ванька, каиново племя? — ревел Капустин и жёг, рвал кнутом в мелкое лепестье отёкшее тело Жмыха.
— В Орде он! Ордою приважен... Уймися! Григорья, бога ради, умерь ярь свою!
— Когда Ванька на Русь сулился?
— Отринь кнут — вымолвлю!
Капустин кинул взглядом на великого князя, тот стоял позади, набычась и заслоняя свет отворенной башенной двери широкой спиной. Дмитрий кивнул: погоди, мол, хлестать — дух вышибешь силою своей медвежьей.
— После ильина дни сбирался, да не пошёл покуда.
— Каким путём сбирался?
— Во Серпухов-град. А на рождество богородицы клялся в Орде, что изведёт-де великого князя... Отринь кнут!
Не сдержался Капустин после слов таких и прихлестнул Жмыха со страстью, но Дмитрий остановил его снова.
В другие дни кнут Капустина немало выжал из Жмыха — и то, как Мамай сам угощал их, как смерти великокняжеской требовал, какие горы золотые сулил, и то, какими тропами пойдёт Ванька на Серпухов и у кого приют найдёт. Этот кнут и вовсе извёл бы Жмыха, но прискакал из Серпухова гонец от брата Владимира Андреевича и довёл весть: пойман Ванька Вельяминов. Попался воробушек в силки, что расставил ему князь Серпуховской, коего Ванька чернил по Твери и по Орде. А Жмыху повезло: избитого, но живого повезут его на Двину, поскольку не солгал, каинов приспешник, — его счастье.
Капустину Ваньку не давали, он сам сгоряча всё про себя выложил — и как с Некоматом утёк во Тверь, как в Орде кланялся и как возвеличен был и повёрстан сладкозвучным чином — тысяцким Владимира Клязьминского! Дмитрий сам допрос чинил. Более часу смотрел он в узко поставленные глаза Ваньки, от отца унаследованные, вспоминал, как в отрочестве показывал он Дмитрию новую сбрую с золочёным очельем — подарок отца Василия Вельяминова к именинам, даже помнилось, как этот Ванька увёл его на конюшню и показал молодого жеребчика, бегал за ним потом по двору, выворачивая пятки наружу и заваливая носки сапог внутрь — косолапя... Вспоминал, смотрел и думал: неужели у этого молодого волка так сильна тяга к власти тысяцкого, коей он, Дмитрий, обделил его? И сам понимал: сильна. А разве он, Дмитрий, не пылал душою за власть свою? И лишь подумал о том, как широкая и жаркая волна стыда окатила его и пошла растапливать ледяную стену, поставленную Ванькой меж их родами...