Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
— В граде Коломне — донесли мне, великий хан, — Дмитрий-князь церковь каменную заложил. Если так станут русичи утверждать веру свою, то каменные храмы возникнут на берегах Волги и по всей их земле. Церкви их толсты стенами и высоки, они — настоящие крепости, они вместилище защитников, богомольцев, хранилище церковной и людской утвари, вместилище княжего серебра и злата...
— Они, те церкви, — вместилище их духа! — Мамай заскрежетал зубами, и толстые пальцы его вцепились в рукоять сабли. — Я буду рубить каждого, кто станет креститься, от лба до пояса и от плеча до плеча — рубить крестом!
Мамай пошёл по залам дворца, успокаиваясь.
— Великие темники Чжебе и Субэдэ принесли Батыю славу, они положили перед ним весь Дешт-и-Кыпчак [75] и всю Русь, и иные земли, но завоевать — малая часть дела, брать дань — просто приятное дело, но утвердить силу можно только лишив врага его силы. Я на охоте привязываю соколу голову к груди, дабы птица не видела неба...
— Пресветлы мысли твои, о великий хан!
75
Дешт-и-Кыпчак — половецкая степь.
Мамай приостановился, повернул к управителю двора и тайной службы широкое жёлтое лицо. Губы его под змейкой бритых усов растянулись в бескровной улыбке, на подбородке, снизу, шевельнулось тёмное пятно бороды ласточкино гнездо, и это означало улыбку.
— Бегич не покорит Руси, он лишь сожжёт Москву, потому велю тебе, Халим-бег, хорошо объезди сына тысяцкого...
Халим-бег снова поклонился и тут же с облегчением заметил жест хановой руки: можно уходить.
Темир-мурза принёс бывшего повелителя Нижнего Поволжья Хасан-бега, как связанного ягнёнка, — на плече и швырнул его к ногам Мамая. Курултай и кашики, стоявшие за кустами и деревьями сада на расстоянии броска камня от высокого собрания, гаркнули в восторге. Мамай щурился от удовольствия. Противник лежал у его ног, и в раскинутых полах грязного халата виднелось его исхудавшее тело, в синяках и глине, в которой он измазался, сидя в глубокой яме.
— Клянусь небом, огнём и водой — этот камень не мог упасть сверху! Грязный камень не отрывается от земли! — воскликнул Мамай.
— Эзен! Это не камень, это — Хасан-бег! — ляпнул Темир-мурза, сбивая повелителя с какой-то коварной шутки, но хан не обиделся на глупого телохранителя.
— Это не тот ли пёс, что сидел в Сарае Бату и лаял на Сарай Берке, величаясь великим эмиром и возвеличиваясь над всеми арабской грамотою?
— Это он, Эзен! — оскалился телохранитель.
— Ты, пёс Хасан, не понимаешь, что небо ниспослало волю великому хану, а он — всей Орде! Может быть, ты вспомнишь, Чингиз завещал нам коня и стрелу от рождения до смерти! Ты, пёс, нарушил единство Орды — волю неба!
Хасан-бег затравленно смотрел на Мамая. Он знал, что от этого человека ждать ему хорошего не приходится, но лучше бы он не говорил этих слов о единстве, — он, убийца Мамай, пятнадцать лет мутивший воду в Орде, пока не выловил всю крупную рыбу, говорит на курултае такие слова! А курултай — кто на нём сидит? Все его люди — банда убийц и заговорщиков.
— Ты слышишь меня, Хасан-бег? — спросил Мамай.
Он сидел, развалясь на красных подушках, ярко светившихся в траве. На таких же подушках сидели правители Орды.
— Я слышу и вижу всё, Мамай. Я хорошо видел весь путь твой с того дня, как ты упрашивал своего отца продать тебя в рабство, а потом убегал от господина, деньги же, возвратясь, отымал у отца... Я всё видел! Слух и зренье нераздельны!
Мамай сидел с улыбкой на мёртвых губах. С этой улыбкой он подозвал телохранителя и что-то шепнул.
— Ошибаешься, Хасан-бег! Клянусь небом, я отделю слух от зрения!
Темир-мурза подозвал двух кашиков. Мамай вынул из ножен нож и кинул его телохранителю. Тот поймал и подал кашику. Воин повалил Хасан-бега на спину, придавив грудь коленом, но поверженный вырывался, отбиваясь ногами и руками. Второй кашик навалился на ноги, но и это не помогало. Тогда третий кашик кинулся по приказу Темир-мурзы и за уши прижал голову Хасан-бега к земле, а горло придавил коленом. Телохранитель Мамая отобрал нож у неловких палачей, вонзил его в глаз правителя Сарая Бату. Стон и проклятия Мамаю разнеслись по всему саду, Темир-мурза зажал рот обречённого. Кровь била из глазницы. Второй глаз был вырезан чисто: глазное яблоко скатилось кровавым комом по щеке на траву.
— Хасан-бег всю жизнь ошибался! Он ошибся и сегодня, когда говорил, что его слух и зрение едины!
Хохот грянул с подушек и эхом отозвался в сотнях молодых глоток: то отозвались на шутку Мамая ханоугодные кашики.
— Выведите его в степь! Ведите до ночи и бросьте там на съедение шакалам! Темир-мурза! Налей мне каракумыса!
Последнего опасного врага Мамая повели за ворота.
Длинный стол-ковёр — дастархан — был уставлен едой и питьём, но никто не прикасался ни к чему, пока не поднял чашу великий Мамай. За кустами, заглушив мягкий плеск фонтана, ударили тулумбасы, зазвякали трубы — пир начался.
Над стеной дворца показалось солнце.
Вечером был во дворце пир ещё больше. Кроме участников курултая пригласили арабских монахов-грамотеев, купцов, путешественников, случившихся в тот день в Сарае и замеченных Мамаевыми сыщиками на базаре. Не было только Ивана Вельяминова и Некомата.
Мамай оделся в дорогой халат, опоясался драгоценным поясом, на который повесил чёрные рога, осыпанные золотом, — вещи убитого хана. Рядом с собой посадил одну из жён — юную персиянку, служившую ему. Спокойствие и торжественность, Вожди Орды каждый день должны были являться в новой одежде, но на этот ужин разоделись с особой роскошью. Все ждали чего-то значительного.
После захода солнца Мамай отпустил иноземцев, и вся знать перешла в самый большой зал, где был поставлен походный шатёр жарко-жёлтого цвета. Мамай первым вошёл в него. Слева и справа от входа горели плошки-светильники, наполняя помещенье удушливым запахом жира. Мамай занял место хозяина — напротив входа, у дальней стены, — тронул над головой золотое изваяние, одетое в баранью шкуру, — "брата хозяина", отослал стайку женщин, хлопотавших над скамьями, коврами и подушками для гостей, наполнявших стол питьём и чашами, и только потом позвал курултай. Все вошли и молча расселись по правую руку от хана, левая сторона, женская, была пуста. Темир-мурза послал кашика-сотника за камом, и тут же явился старый шаман, затрясся было, но Мамай нахмурился, и тот притих.