Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
Ещё издали Дмитрий услышал громкие хлопки крыльев, и сердце заколотилось в груди забытой радостью охотника. Пасынки кинулись было вперёд, но Дмитрий осадил их и осторожно, как к спящему дитяти, пошёл на этот шум, утопая сапогами в глубоких мхах! И вот открылось ему знакомое зрелище: среди тишины и неподвижности леса раскачивается одна-единственная берёза. Её молодой ствол согнут под тяжестью глухаря. Птица билась, должно быть, с рассвета, обессилела и, побившись, опадала вниз головой. Дмитрий приблизился — глухарь взъярился, взметнулся что было сил, обивая листья берёзы, но рука князя наклонила ствол, поймала птицу за стянутые волосяной петлёй ноги.
— Смири-ись! — исполненный радости, прошептал Дмитрий и потянулся за ножом-засапожником, чтобы
Бренка ещё не было, и за покладника в шалаше шевелился Митька Всеволож. Сдумалось ему, что великому князю жёстко на походной постели, он приволок от Олферия две медвежьи шкуры, но Дмитрий не желал лежать. Он сам пришёл из лесу, сам обмыл раны в ручье, только завязывать позвал Олферия. Древолазец крикнул племянницу, и, пока та, замирая от страху, обмывала травным настоем плечо, бок и руку великого князя, Олферий стоял рядом с шапкой в руке и твердил:
— Так-то оно и добре! Добре так-то... Кости — целы, жилы — целы, а мясо — на что оно? Надю бога благодарить...
— Расплодил тут медведей! — прикрикнул на него Митька.
— Истинно, боярин... Медведи-те у меня искони злы. Дмитрий не слушал их, он смотрел на племянницу, дивясь той непонятной и властной силе, что кроется в молодости. Вот они, юные, крепкие руки, мелькают рядом, касаются его тела — и стихает саднящая боль, и сладко ему, и радостно отчего-то... Дмитрий сидел перед ней на постели, а когда она стала перед ним на колени, чтобы ловчей замотать бок, и коса её сползла мимо плеча на грудь, он взял эту косу здоровой правой рукой и нежно положил на её узкую гибкую спину.
— Как нарекли тебя?
В ответ только румянец ударил в загорелую щёку и тронулось ухо тем же зоревым светом.
— Улькою! Улька она! — тотчас встрял осмелевший бортник.
— Тебя ли вопрошают? — строго покосился Дмитрий.
— Пошёл вон! — тотчас погнал Олферия Митька.
— И ты изыди с ним! — повелел Дмитрий, а когда те вышаркнули из шатра, тронул Ульку за плечо. Она тотчас подняла испуганные глаза на великого князя и опустила их вновь.
— Почто смолчала?
— Ульяною наречена... — вымолвили дрожащие губы.
Дмитрий властно положил руку ей на плечо, нагнулся и крепко поцеловал сначала в шею, мимо косы, потом — прямо в губы, раскрытые от ужаса и восторга...
Ночью он отпустил её с серебряной гривной на шее.
8
Весна грянула небывало: то солнцем, то дождём, то густым всеядным туманом изъело снега в полях, вытопило их из лесов, и наполнились низины рыжей, духмяной, талой водою. Реки взломали лёд, разгрозились на диво, понесли, закружили в бурной круговерти мостки, остожья, избёнки рыбаков, звенья заборов, брёвна, сани, колёса... Держись, Русь! Да не убояться тебе стихии! Живи и радуйся обновлению жизни!
Великий князь выехал на восходе из Фроловских ворот Кремля. Сотня гридников загодя выскакала на Владимирскую, ещё не просохшую дорогу. Стремянной полк придержал коней перед Живым мостом, пропуская князя с мечником, Боброком и походным покладником Иваном Удой. Следом за ними двигался небольшой обоз под охраной полсотни кметей; в головной колымаге, запряжённой тройкой тихих, степенных коней, сидела сама княгиня Евдокия с болезненным сыном своим, Юрием. Немалые вёрсты лежали перед ними до первопристольного града Владимира, куда ехала княгиня на поклон к иконе Владимирской божьей матери, дабы смилостивилась богородица и ниспослала здоровье отроку.
Дмитрий тоже решился наконец пожить во Владимире, навестить заветный престол — предмет междоусобиц княжеских, вожделенную мечту князей тверских, рязанских, галицких и других многих, проливших из-за этого немало крови христианской на радость врагам. Хотелось ему и помолиться в светлых храмах боголюбивого древнего князя Андрея — отдать долг преданности уголку этой русской земли, как повелось у великих князей исстари... Мягкая ещё, непыльная дорога, бодрый воздух, высокое, погожее небо и еле тронутые зеленью леса и поля, живущие ожиданием пахоты, — всё радовало Дмитрия. Бодрое веселье, заполнившее Русь после славной победы на Воже, делало печаль по Монастырёву и Кусакову, погибшим на Воже, высокой и светлой. Монастырёв, Кусаков... Так и не удосужился он послать их в свейские земли за оружием, придётся, видать, своим обходиться, коли нагрянут тьмы с ордынской стороны. А они нагрянут.
— Послан ли человек в степь? — спросил Боброка.
— Как велено, послан вечор Елизар-доводчик, — ответил степенно Боброк.
Перебросились словами — накатила забота за заботой, лучше бы не касаться эти дни никакой княжеской докуки, но как тут не коснёшься? Вот едет он, великий князь Московский, ко Владимиру, а в голове помыслов невпроворот: в помин кого ставить первую свечу? Первую надобно поставить в помин матушки Александры, вторую — в помин отца, князя Ивана, третью — в помин старшего сына, Даниила, четвёртую надобно бы во здравие детушек, но душа не велит, пока не поставлена свеча за упокой души Ваньки Вельяминова. "Ишь, чего удумал: меня зельем извести, крапивной сын!" — разжигал в себе злость Дмитрий, но злость не подымалась, слабая волна её расшибалась об одно и то же тяжёлое виденье: толпы народа на Кучкове поле, плач, выкрики, ропот жалости и он, Ванька, его узко поставленные глаза, сухие, воспалённые, наполненные ярью. А когда подводили его к пню, он сутулился, как отец...
— Дмитрей свет Иванович! Почто кручинен во светел божий день? — весело прищурился Иван Уда. — Тебе ли, солнышко светлое, тенью застилатися? Ты праправнук самого Олександры Ярославича Невского! Ты первой взградил на кремлёвском холму стены белокаменны! Ты первой побил татарву! Ты первой на Москве зельем стрельнул со стены! Ты первой...
— Я первой учинил на Москве смертную казнь принародно! — с горечью перебил покладника Дмитрий, и тот умолк.
Давно уже выехали за Москву. Вот уж и слободы миновали, и Клязьму-реку переехали, и потянулись леса по обе стороны дороги, а слова Уды всё ещё звучали в ушах. Было в них и дело важное: стрельба из железной трубы, набитой самопальным ярым зельем. Зелье и трубу привёз на Москву Боброк, когда брал Казань, а туда попала та труба с зельем из Китая, торговцы конями завезли, должно быть... Помнится, как подожгли трубу впервой улетела труба от Фроловских ворот до церкви Спаса, что у Чудова монастыря. Тогда Боброк привязал трубу верёвкою к телеге, набил зельем с камнем, заткнул куделей и поджёг. Грянуло так, что все галки на Москве в небо поднялись, а телега перевернулась. "Надо будет ту трубу вмуровать в стену..." — пришла занятная мысль, и Дмитрий вообразил, как будет стрелять та труба по ворогам из стены, побивая каменьем и пугая смертоносным громом.