Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
От Бела озера и до самого Понта, что со времён Святославовых прозывалось Русским морем, от древних Смоленска и Брянска до Галича и Нижнего Новгорода, от Киева и до Мурома — вся земля эта вот уже полтора столетия не ведала покоя. Нелюдским проклятием обрушился на неё меч и огонь — ярость иноплеменников, и мнилось присмиревшей Европе, что ежели — не ровен час — не подняться Руси, то близок и её конец... Но неведомой силой жизни полнились новые поколения меж Волгой и Днепром, и хоть вновь и вновь налетали восточные суховеи, исчезали города и селения, долгими русскими зимами оплакивали метели порубленные тела, но земля эта жила, восставая из пепла. И выходили из лесов люди, по-братски преломляли кусок гаревого хлеба, кланялись пепелищам и окровавленной земле своей, одинаково дорогой и тяжкой — в горсти и в могиле. Это ими вновь строилась жизнь. И через все страдания — через меч и огонь, — сквозь полымя ада земного пронесли они язык и веру, обычаи и обряды — душу народа, неопалимую купину.
1
—
Елизар Серебряник рухнул на колени и широко и долго крестился на ту сторону реки, крестился без молитв и поклонов, будто страшился опустить очи долу и хоть на миг выронить из виду вожделенное виденье, явившееся ему на закате. Это был последний закат на чужбине, одаривший Елизара райской тишиной, лёгким комариным зоем — первым намёком на скорое тепло, а из-за реки, из лилового сумрака родных пределов, накатывала берёзовая светлынь.
— О сердце моё хрустальное! Прими страстотерпца свово, многогрешна и страждуща...
Он стоял на коленях по своей воле, и было от этого ещё слаще, ещё умильней очерствевшей в страданиях душе его. Он знал, что там, на том берегу, начиналась Русь — его земля, истерзанная, но живая. И пусть неведомо было ему, что эта притенённая кустарником река — Красивая Меча, а земля за ней — вовсе не Рясское поле, шагнувшее за Переяславль-Рязанский навстречу ордынским просторам, — чуял он, что осталось совсем немного день или два пути — и он услышит родимую речь.
Минувшим днём он измаялся, пока огибал две кочующие в этих местах семьи — два аила. Сначала он увидел одну войлочную ставку на телеге, а немного после нежданно показалась ещё одна, уже побогаче: телегу тянули шесть быков, а вокруг теснилось стадо кобыл, баранов и волов. Дыма не было видно в течение всего дня, а это подсказывало опытному полонянику, что аилы не стоят на месте, они в движении. Он опасался их, пробираясь лощинами, но под вечер пошли перелески, они прикрыли Елизара от пронзительного ока кочевников, только сердце оставалось неспокойно, пока разодранные онучи ещё ступали по ордынской земле.
"Обесстрашилась татарва", — сокрушённо думал Елизар. И впрямь: меж перелесков, коих они опасались издавна, под самым боком у русских дубрав и бескрайних пущ режут колёсами землю их тяжёлые телеги, щурится кочевник на полунощную сторону, на Москву…
Оставаться на ночь по эту сторону не хотелось, ночлегу тут противилось всё существо беглеца-полоняника, да и то сказать: к чему испытывать судьбу? Вот уж одиннадцатое лето наступает, как повязали его, ещё молодого, и на аркане повели за широкой повозкой в полон. Помнится, твердили мужики, что и набег-то был пустяшный: какой-то царёк татарский переплыл Волгу с полком своим, просочился отай, по-волчьи, в окраинные земли, а Елизару — надо было так лечь судьбе! — приспичило выехать с обозом из Москвы на Переяславль-Рязанский торговать пенькой. В Рязани товар не пошёл, как надеялись, — шатки оказались цены, и всё книзу гнули рязанцы, будто сговорились, вот тогда-то и помыслили мужики тронуться для начала по Рясскому полю, объезжая редкие порубежные деревни, потом повернуть на солновсход, заваливая понемногу на полуношную сторону, к Мурому, а уж оттуда — метили торговцы — домой на Москву по Володимерской дороге. Думали-гадали уложиться в три недели, а вышло — на одиннадцать лет. Длинен для Елизара оказался тот верёвочный кончик, а для многих и вовсе стал бесконечным... В новой ордынской столице. Сарае Берке, продали его татарин татарину, а через год спустили вниз по Волге-реке до древней их столицы — Сарая Бату, что доцветает у самого моря, вся в рыбьем плеске, во птичьем гаме, где дремлют среди запущенных садов полуразрушенные дворцы старых ханов — хранят предания золотого Батыева века... Четыре года с лишком мыкался Елизар в чёрных рабах, потом приметили в нём дедовскую хватку кузнеца — стал бронником, а на пятом году открылось в нём претонкое уменье ладить с серебром, и тогда стал серьги лить, браслеты, колтки, плечья, рукоятки для кинжалов и всякие безделицы на утеху огрузневшему ханству. Стали кормить и одевать лучше. Пускали ходить по городу, вот тогда-то и надумал он бежать, но не суждено было: продали его в Персию за четыре лихих скакуна. В непривычных местах стал похварывать Елизар, а во персидском жарком голокамье и вовсе занемог. Быть бы ему зарыту вдали от православных церквей и часовен, да жалко, видать, стало новым хозяевам убытка такого — повезли его в Тебриз-город, что у самого моря стоит, при горах, там ветры повольней, там русские купцы талдонят с татарами, персами, евреями, армянами — кого там только нет! — одним словом, Вавилон, да и только. Там поокреп, освоился Елизар, о побеге вновь задумался, да вдруг продан был генуезским купцам из знаменитого города Сурожа, что в Крыму над морем стоит, а от степи стеной боронит себя неприступно. Там-то и прознал он от русского купца Некомата про дорогу на Русь. Помощи просил у "его, клялся служить ему, коль поможет бежать, до того дошло, что под крестное целованье запродал себя для верности. Заманчиво было купцу заполучить себе хорошего мастера, но убоялся, корыстная душа, прямую помощь дать, как уговаривались: не укрыл в телеге, не схоронил в сундуке с двойным дном ничего, лишь сунул немного серебра, указал дорогу — беги, испытывай судьбу! Загорелся. Поначалу всё просто казалось: вышел за город, изловил в табуне коня — и был таков. Только недаром генуезцы держат прилежную стражу по стенам, а кроме той стражи рассыпали по степной луке — один конец у моря, другой коней у моря — поселения грозной
Выждал Елизар ненастную ночь. Ждал он её, грозовую, первовесеннюю, пуще пчелы, соскучавшей за зиму по воле. На стене стражника придушил — не помнит, как по верёвке спустился с его коротким копьём, сулицей, прямо в виноградники, подступавшие к стене. По запаху, по слабому ржанью нашёл табун и повёл было коня, но наткнулся на новую стражу. Гнались они двое во тьме под дождём, под грозой. Нелегко было Елизару без седла, да и давненько не сиживал верхом. Настигать стал его караульный, вот-вот саблей достанет. Повернулся Елизар, изловчился и метнул копьё почти наугад. Лошадь стражника тонко заржала и рухнула с маху оземь: копьё угодило не во всадника, а в коня его. Всю ночь скакал Елизар, пока перед рассветом конь не пал. Жалеть, однако, не приходилось: корма в весенней степи не было, и коню не продержаться бы и трёх дней...
В бескрайней степи в ту первую ночь могли быть только татары, но Елизар знал, что в грозу лежат они веспамятно в ставках, под телегами, завернувшись в чёрный войлок, — боятся грозы пуще хана, немало, вирть, побито молнией в открытой степи за сотни лет кочевий. А как они валятся в чёрный войлок, это он видал не раз даже в городах. Навидался, насмотрелся, век бы больше не видать...
А теперь вот она, Русь!
Вниз по течению реки, за прибрежным увалом, где означился поворот, должен быть брод: берега заметно приплюснуло по обе стороны. Он уже размышлял, как перейдёт реку, наломает сухих веток и раздует костёр. Худо ли угнездиться у огня после холодной весенней воды! Жалко, что нет с собой хоть завалящей сети — наловить бы рыбы... Ещё сызмала наслушался он от стариков, что русский полоняник не бежит из плену без сети: не выжить, а с сетью на Руси без горя прокормишься. Ну да на нет и суда нет, лишь бы огонь воспылал на той, на родной стороне. Елизар нащупал за пазухой кремень, замотанный в тряпку вместе с обломком меча и паклей, — быть огню! Подымаясь на увал и спускаясь с него в лощину, он не мог глаз оторвать от того берега, смотрел туда, как голодный конь на клеверное поле за пряслом. Вдруг он вздрогнул от визга и глянул вправо.
— Мати родная!.. — Он на миг окостенел, но тут же кинулся бежать, унося в сознании неожиданное и страшное наваждение: лощина, а посреди неё, саженях в десяти, — совсем рядом! — походная татарская ставка-маломерка из серого войлока без горловины для дыма, а рядом с ней — косматый степной конь и его хозяин, плотен и простоволос. Это он взвизгнул от нечаянности и охотничьего восторга.
— Гайда! Гайда! — слышал Елизар позади себя, когда уже перемётывался через увал.
Крик этот смешался с топотом коня и относился к коню — не к человеку. Ни одна стрела не шоркнула в воздухе, верно, татарин решил догнать беглеца и взять, как водится, живым.
"К лесу! К лесу!" — заколотилась мысль, как птица в силках, придавая Елизару силу. Он видел, что до перелеска чуть не полверсты, понимал, что татарин всё равно догонит, а у него ни копья, ни ножа, и всё же никак не соглашалось нутро его, чтобы так вот просто, под самым боком у Руси, погубить многотрудное дело — побег из неволи... Всё исчезло — запахи весенней земли, закат, думы о костре, и только перелесок впереди стоял единой свечой жизни. Среди деревьев человек завьётся как хочет, а конному там не с руки — известное дело, потому лес всегда спасенье пешему от конного. Слева, совсем близко, набежало пятно ивняка, и главное, он был ближе рощи! Елизар взял влево, но тут же почуял, не оглядываясь, что татарин разгадал его замысел: слева затряслась земля. Оглянулся — отрезает ворог дорогу. Вот он уже совсем близко. Свистнул аркан, и петля его шаркнула по спине, не накрыв головы, на миг пахнуло дегтярным духом верёвки. "Не словил, окаянный!" — подумалось Елизару, но следующая петля, широкая, как ушатный обруч, смертным знамением означилась перед его грудью. Он хотел на бегу откинуть её рукой, но она западала к поясу — не перепрыгнуть, не отринуть — и вот уже жёстко стянула колени. Елизар с размаху пал на землю, перекатился, заматывая себя в верёвку, и застонал, но не от боли, которая ещё не успела проступить, а от обиды на горькую свою судьбу.
— Эх, пропало бабино трепало! Мати родная... — Он ожёг лицо слезой.
Кочевник визжал от радости, галдел, оглядываясь на увал, но там никто не появился. Тогда он спешился, достал из-за пояса нож и приблизился к пленнику, рассматривая его и что-то обдумывая. Это был невысокий, широкоплечий молодой воин, он был без доспеха — без шлема, даже без шапки-аськи, без сабли, без копья, лишь за поясом торчал кривой нож. Лука не было, и не было боевого колчана с традиционными тридцатью стрелами, зато торчал из-за спины малый колчан — джид, для трёх стрел: боевой, охотничьей и факельной. На нём была баранья шуба, надетая ещё по-дневному — мехом наружу, а в её распахе виднелся дорогой, но затасканный, некогда синий халат под красным кушаком, тоже захватанным донельзя, да это и понятно: нехристи никогда не моют одежду, боясь наказания неба — грозы... Вот уже рядом смуглое узкоглазое лицо, кожа на нём блестит и кажется туго натянутой, как на татарском барабане — тулунбасе. Молодое лицо, полное жизни и радости. Внимательным глазом Елизар определил: этот кочевник не из бедных — ножны на поясе и джид отделаны серебром и дорогими каменьями. На груди блестела бронзовая бляшка десятника.