Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
— Халима, прогони его! — пробурчал он по-русски. Она, верно, поняла и отогнала коня от ставки.
Войлок, мокрый от ночной сырости, слегка подрожал и затих. Елизар понял, он знал, что палка на верёвке, которую прилаживала Халима снаружи, это седер — запрет: входить постороннему нельзя. Такие знаки татары вывешивают на ставках больных, но этим знаком пользуются и молодожёны...
"Малоумная, — думал Елизар с жалостью. — Мнит, поди, что мы тут с ней долгую жизнь заведём". Тут же он жёстко прищурился, кляня себя за неосторожность: татарка могла его сонного зарезать!
— Халима! — позвал он требовательно.
Она
— А почто ты меня не зарезала? — спросил он снова по-русски и взял нож, оставленный ею.
Она поняла. Посмотрела ему прямо в глаза — близко-близко, воззрясь ему в зрачки, потом схватила нож прямо за лезвие. Он испугался за её руку, отпустил, и она отшвырнула нож.
— Вельми ты хороша, Халима... Сколько заплатил за тебя твой жених? Вопрос он задал по-татарски.
— Дорого, — ответила она и, похоже, не лгала.
— У него много жён?
— Он взял пять жён своего отца. Отца убили в Персии...
— И свою мать взял в жёны? — изумился Елизар.
Она отрицательно покачала головой. Лицо было плохо видно в полумраке ещё не проступившего утра, а свет луны почти не проникал в ставку через узкую щель полога, но он угадал, что Халима тоскует.
— Ты меня продашь? — спросила она.
— Того не ведаю, господь не умудрил, да и не доводилось мне бабами торговать... — промолвил он задумчиво, забыв, что снова говорит непонятно для неё.
— Ты меня продашь? — повторила она.
— А что за тебя дадут: ты теперь не девка... — пояснил он по-татарски.
Она закрыла лицо ладонями, круглыми, с пухлыми пальцами, привыкшими сызмала доить коров, ставить в степи и на телегах ставки, делать войлок, смазывать телеги, запрягать быков и управлять телегами в кочевьях и походах — вершить эти важные дела татарской женщины... И в то же время — Елизар знал это хорошо — какими бы крепкими и умелыми ни были эти руки, они не могли устроить свою судьбу: в Орде никто не принадлежал себе, а девушек и женщин хан волен забирать бесплатно сотнями, отбирая их на ежегодном празднике, волен раздавать излишки своим эмирам, угланам, темникам, сотникам... А какая избежит его всевидящего ока, ту продадут в жёны без спроса и разбора...
— Эх, Халима, Халима-а... Пропало твоё трепало! Ну да ладно, бреди уж до своих, а мне на Русь пора. Чего воззрилась? Сыт я вашею Ордою, и Персиею, и Сурожью... Сыт по самое горло!
Он приодёрнул на себе рванину, поворошил волосы, раздумывая, не забыл ли чего, но всё добро его было при нём, Вспомнил дорогой нож, отыскал его в тёмном углу, вложил в богатые ножны и пошёл к коню. У входа он обернулся и увидел, что Халима засуетилась по ставке, подбирая какие-то тряпицы и всхлипывая, как ребёнок.
"От-то мутноумная баба!" — подумалось ему.
Конь лишь попрядал ушами, но не отслонился, даже не переступил, видать признал его за хозяина, покорно дал себя взнуздать, оседлать, потрогать за морду.
— Морь, морь, добрый ты морь [2] , — вполголоса говорил Елизар, а сам думал о Халиме: "Токмо не завыла бы..."
Он поймал левой ногой стремя, тяжело бросил своё длинное тело в седло.
— Прощай, Халима! — И тронул коня.
Позади шоркнул полог ставки и послышался вскрик, короткий, как при уколе, но
2
Морь (монг.) — конь.
"Отста-анет... Ну и мутноумная баба, ей-богу!" — изумился Елизар и подбодрил коня уздой. На берегу реки он вновь оглянулся — семенит! "Вельми горяч показался, поди... — призадумался Елизар в мужской гордыне, но не ухмыльнулся и тут же подумал о ней: — Ужели Руси не страшите"?"
Халима подбежала и ткнулась мокрым лицом ему в колено.
Елизару стало жалко её. Он протянул руку и забрал её кисти в свею ладонь, отвёл другой: рукой лицо её, чуть запрокинув вверх, и наклонился к ней. Гуты её, полные, как крымские вишни, были солоны и горячи.
— Вельми добра ты, Халима... Я отмолю свой грех, а тебя окрещу... — Ей не требовалось перевода, и он, понимая это, уже неожиданно для себя сказал по-персидски: — Курет-ум-айн [3] !
Других слов в ту минуту у него не нашлось.
— Ну, иди ко мне! — Как ребёнку, он протянул ей руки, а она тащилась с мешком, наполненным тряпками и костями, не доглоданными её женихом. "От-то дурной обычай", — усмехнулся Елизар и сказал по-татарски:
— Брось каптаргак! Вонищу прескверную! Будет Русь — будет и пища!
3
Курет-ум-айн (перс.) — свет очей моих.
Халима поняла и всё же вынула из мешка ком сыра — зеленоватый камень. Хурут — овечий сыр — сушили кочевники солоно и крепко, он хранится столетия и всегда насытит в походе. Его растворяют в воде, потому что татары не пьют чистой воды... Она деловито сунула сыр в суму у седла и решительно протянула к нему руки.
"Ой, пропало бабино трепало-о! — весело и греховно подумалось ему о самом себе. — На Русь с. татаркою! Господи, укрепи и направь на путь истинный..."
На одном коне, в одном, седле они подъехали к пологому берегу, что был ниже той лощины, пустили коня вброд. Вымокшие, весёлые, оказались на русском берегу. Издали, из той лощины, где осталась дорогая, сердцу Халимы ставка, доносился скрип коростеля, а из обширной низины северного берега, от изморозно-белых стволов березняка, из сырого весеннего подлеска долетал печальный крик чибиса. Вчера он накликал поначалу беду, потом — нежданную радость, а что он пророчит на завтра?
— Землица премилая моя! Долгие годы добирался до отчих пределов, не обессудь, прими, и порадею для тебя!
Халима слушала, припав плечом к его груди, согреваясь теплом его крупного тела, и сладко трепетала от звука его голоса, наводящего головокруженье и дрёму. Она целиком подчинилась его воле, воле человека, убившего её единоверца и мужа. Тот прискакал на берег этой русской реки, подальше от своего богатого аила, для любовных утех с купленной женой, а этот русский одолел его в единоборстве и теперь владеет ею по праву сильного, а она любит по велению сердца, впервые познавшего любовь, так виновата ли она?