Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
Пересвет отошёл от ворог, но в них застучали, решительно, как никогда не стучат богомольцы. Пересвет отворил. В воротах стояли трое юных воев. Кони их под сёдлами были привязаны в стороне, у мшаника, где зимой монахи держат колоды с пчёлами — новое дело на Руси, домашние пчёлы... Рядом с конями воев стоял белый конь без седла, но в уздечке, отделанной серебром.
— От московского великого князя! — весело, по-мирскому открыто воскликнул Тютчев.
— И чего надобно православным?
— Надобен преподобный Сергий!
Тютчев стоял перед монахом и как-то совершенно потерялся видом своим рядом с громадной фигурой в рясе. Он казался вдвое ниже и вдвое тоньше этого крупного человека. Тютчев назвал игумена "преподобным", чем польстил
— Преподобный Сергий удалился в лес, а братия — вся во трудах: кто пасёт, кто рубит дрова, кто ушёл в кузницу в Радонеж сохи править.
— Московский великий князь прислал преподобному Сергию коня. Возьми его.
Пересвет поклонился.
— Квашня! Веди Серпеня!
— Серпень... Вельми красно назван... И конь вельми добр — крутошей, подборист, — тихо говорил Пересвет, любуясь необыкновенно красивым конём. Войдите в обитель, отдыхайте на паперти, на услонце солнечном, а я схожу за преподобным.
Пересвет вышел за ворота, ответил на поклоны богомольцев, заметив среди них ретивых говорунов, беспокойных и дерзких, спустился к реке Кончуре и пошёл берегом до старой ели, от которой шла тропа к лесному озеру. И получаса он не шёл, да того времени не заметил, как понял, что пришёл к месту и надо искать отца Сергия не торопясь. Всякий раз, когда Пересвету приходилось идти сюда за настоятелем, представлялось ему то время, когда никому не известный ростовский человек Кирилл, вконец разорённый, поселился в сих небогатых местах с детьми. Средний, Варфоломей, рано отдалился от мира, уйдя в глушь лесов, и долгие годы жил отшельником, пока не проведали о нём люди и не пошли к нему братья по духу. Недалеко от его лесной хижины и был основан монастырь. Варфоломей постригся, стал Сергием, настоятелем монастыря. А монастырь — двенадцать келий, срубленных каждая своим хозяином, да деревянная церквушка, которую братья взградили сами. Жили порознь и порознь держали свои пожитки и своё серебро. Разных людей принимал игумен Сергий, а когда он заставил слить воедино все пожитки, всё серебро, многие покинули обитель. Вот тогда-то и стал игумен строго отбирать иноков, ввёл строгую жизнь без излишеств, наполненную трудами и молитвой. Ещё при князе Иване пошла гулять по всем княжествам, по всей русской земле слава о монастыре Троицком. И пошли сюда люди. И поскакали вестники от князей, от бояр, от митрополита с просьбой прийти, рассудить, унять церковную или княжескую власть. Шли сюда за благословением, шли со скорбью, с радостью, с сомнением. И он выходил из обители всё чаще и чаще, усмирял, уговаривал, произносил горячие проповеди, твердил князьям о печали и проклятье земли русской — о её разъединении. Он отказывался от лошадей, всюду ходил только пешком, проделывая порой сотни вёрст. Вот и в эту весну проходил больше месяца, оставив монастырь на братью — на келаря и подкеларя, на казначея, на уставщика, на любимого хлебопёка Пересвета. Корил князя Михаила Тверского, а потом корил в Новгороде посадника, московского наместника и старост всех пяти концов за то, что снова выпустили на разбой ушкуйников, творящих беды не только в землях запредельных, но и в своих, как было это в шестьдесят седьмом году. Вернулся игумен еле жив, со сбитыми ногами, исхудавший, оборванный. Принёс книги греческого и русского письма, зимой станет поучение говорить братьям — времени вдосталь... А ныне вот удалился в лес, видимо соскучал по зверям своим, да и паломники вчера ввечеру сильно опечалили его нескромными речами.
Игумен Сергий сидел на толстой валежине, а перед ним, за пнём, стоял на задних лапах медведь и ел с высокого пня хлеб. Видимо, хлеб был мёдом обмётан, потому что медведь захлёбывался слюной. Крупный зверь, почти чёрный, серебрился матерой шерстью, был, видимо, крутого нрава, но смотрел на старца ласково. С этим медведем игумен дружен много лет, с той давней поры затворничества одинокого... Пересвет знал, что не следует подходить близко. Он постоял некоторое время над спуском к озеру, посмотрел сверху на седую голову старца, невольно сравнил её с седым, серебристым загривком медведя. Игумен сидел перед медведем прямоспинно, величаво. Он был худ, тонок костью, и если бы не высокий рост, заметный даже тогда, когда игумен сидел, то его можно было бы принять за отрока.
— Отче Сергий! — негромко позвал Пересвет.
Старец медленно повернул голову, и открылось бледное, в продольно павших складках тонкое и сухое лицо, казавшееся ещё длинней от узкой седой бороды, редкой, очёсанной временем. Пересвет понял, что игумен внимает ему, пояснил:
— Там от великого князя Московского.
Медведь забеспокоился, заводил мокрым носом, взревел, учуя стороннего человека, седой киршень вскинулся на загривке, но от пня мишка не отходил, держал его обеими лапами и торопливо лизал протёкший на него мёд.
— Изыди, Феодор, не трави зверя, — послышался крепкий спокойный голос — Я в сей час приду, ждите.
"Ждите..." Он будто бы знал, что ждать его будут не один и не два человека, а много, и не ошибся: на берегу, в полверсте от монастыря поджидала небольшая толпа богомольцев. Её привёл на берег, дабы перехватить игумена, стригольник Евсей, посланный своим духовным наставником Карпом из Новгорода. Пересвет тоже не пошёл дальше берега, чтобы не оставлять на этой полверсте отца Сергия с толпой, разожжённой стригольником.
— Идёт. Идёт! — поднялся ропот. Посымали шапки.
— Ага, идё! — изрёк Евсей и крепче натянул на голову свою круглую баранью аську, после чего стригольник ощерился в улыбке, излучив морщинами широкое конопатое лицо, сощурился и вышагнул навстречу знаменитому праведнику.
Игумен приближался, опираясь на самодельный посох, босой, прямой и бесстрашный.
— Отче Сергий!
Игумен не обратил внимания на этот возглас Евсея, приостановился, чтобы осенить всех крестным знаменьем, и только после этого глянул сверху на низкорослого человека.
— Чем смущена душа твоя? — спросил он кротко.
— Наставник мой, Карп, велел испросить: коли праведники духом своим сильны, к богу близки и примерны в делах своих, то почто праведники те от людей бегут? Почто жить им в пустынях, лесах да пещерах?
— Ядовит язык твой, сыне... Скажи мне: есть ли при тебе серебро?
— Звенит помалу.
— Где ты носишь его? Чему дивишься? Отвечай!
— На шее, в малом тобольце.
— А почто не во длани носишь, открытой всем?
— Во длани носить — серебра не видать: развеют его желанья свои и людской глаз.
— Истинно так, сыне... Но серебро — тлен. Я же реку: духовная ценность вечна, нетленна, но и хрупка, и всяк норовит коснуться её, а потому хранить её надобно строго, неприлюдно, дабы не истрепали её всуе, дабы от рук нечистых не истаяла она. Да и времена ныне смятенны. Внемлешь ли словам моим?
Евсей задумчиво приумолк. Шапку он ещё крепче, обеими руками прижал к голове. Игумен снова благословил толпу — двух крестьянок, убогого горбуна и четверых ещё, что были с Евсеем.
— Отче Сергий! — воскликнул Евсей, увидав, что игумен пошёл в сопровождении Пересвета, но старец не остановился, а лишь повернул на миг голову, слушая. — Поведай: ладно ли деют попы, что на крестьбинах, похоронах да свадьбах мёд бражный пьют, а в проповедях не велят того мирянам? Почто попы венчают и развенчивают не пораз за посул великой?
— Отринь, сыне, приход его и внимай тем, кто праведен.
— А праведен ли епископ, еже весь чин его на мзде поставлен? — Евсей забегал вперёд то слева, то справа, при каждом вопросе старался заглянуть в лицо игумена.
— Праведен тот, кто жив трудом своим и словом, услышанным из божьих уст.
Между тем толпа разгоралась и при каждом новом вопросе Евсея и ответе игумена всё горячей выказывала свой интерес. Горбун же кричал, непонятно и дико, махал руками на Евсея, стараясь унять еретические речи.