Дневник галлиполийца
Шрифт:
Вечером. В бездонно-черной воде маленькой древней гавани дробится серебристыми бликами свет ущербленной луны. На берегу желтеют решетчатые окна турецких кафе. От заснувшего моря тянет удушливым теплом. Словно остовы гигантских птиц, торчат мачты неподвижно стоящих фелюг. Ослепительно белый днем, тонкий минарет черной иглой проступает на ночном небе. Мягко и печально горят одинокие звезды Востока...
Я не утерпел, чтобы, вернувшись поздно вечером домой, не записать эту маленькую картинку. Как я сейчас жалею, что не умею как следует рисовать. Все-таки на память о Галлиполи пытаюсь зарисовать некоторые типичные домики и фонтаны.
9 августа.
После небольших препирательств с Зофом{106} (десятого я должен был дежурить по общежитию и не без труда нашел себе заместителя) отправился поздно вечером в лагерь. Перед
Душная летняя ночь, чуть светит серп погасающей луны. Я решил идти напрямик, думал, что собьюсь с дороги среди бесконечных лощин, но благополучно вышел к дроздовскому лагерю. У нас почти никто еще не спал. Солдаты вели спор на религиозную тему и пригласили меня в качестве арбитра.
Подлинный бич лагеря сейчас блохи. Я никогда бы прежде не поверил, что они могут расплодиться в таком невероятном количестве. Всякий раз, как, ночую в лагере, сплю на открытом воздухе и все-таки долго не могу заснуть. Утром руки и ноги оказываются совершенно искусанными.
10 августа.
В батарее организовано офицерское собрание, вернее, целых два — для каждой полубатареи отдельное. Несмотря на то что за девять месяцев мы как будто бы сжились с офицерами бывшей третьей батареи, общего собрания все-таки не вышло. В силу обстоятельств мы демократизировались «до отказа»{108} — бесконечно сильнее, чем в 1917 году. При собрании сейчас нет, например, ни одного солдата. В качестве повара работает поручик В. и, надо ему отдать справедливость, готовит отлично. Двое офицеров по очереди помогают на кухне и подают на стол. Таким образом, налицо полная внешняя демократизация, но все-таки прав был майор Марсель де-Ровер, когда говорил мне: «Вам (галлиполийцам. — Н.Р.) чужды демократические идеи». Впрочем, что такое, собственно говоря, называется демократическими идеями? Если под ними нужно, между прочим, понимать веру в «государственный разум масс»{109}, то я делаю все от меня зависящее, чтобы окончательно подорвать эту нелепую веру у возможно большего числа лиц в Корпусе. Даже подполковник Б.{110} сегодня откровенно признался мне, что чувствует на себе влияние пропаганды «У.Г.». Словом, вспоминая те разговоры и ту ожесточенную кампанию{111}, которая велась против меня в нашем бараке четыре месяца тому назад, я убеждаюсь в том, что был прав, настаивая тогда на необходимости для корпуса иметь собственную политическую кафедру.
Обедал (и притом вторично — после обеда в собрании) у полковника Ряснянского, который только что вернулся из Константинополя. По его словам, главнокомандующий, видимо, сильно удручен почти полным разрывом с общественными организациями и, в частности, с Земгором, который не желает дать отчета в израсходовании сумм, полученных от главного командования. В корпусе многие настроены очень враждебно по отношению к Земгору. Некоторые поглядывают искоса и на «У.Г.», зная, что Земгор ее субсидирует. Надо отдать справедливость С.В. Резниченко — в содержание наших докладов он не вмешивается.
Сегодня за кулисами театра сидел во время «У.Г.» генерал Витковский. Ему не понравилась критика «Информационного листка», которую допустил капитан Рыбинский, по окончании доклада сделал лектору легкое замечание, но этим дело и ограничилось.
Полковник Ряснянский привез очень интересные данные относительно украинского вопроса, заимствованные из секретных сводок Ставки. Кстати сказать, полковник говорит то «украинский», то «малорусский» вопрос и, видимо, колеблется, какой термин следует употреблять. А вопрос стоит весьма серьезно, так как у самостийников есть и деньги, и вооруженная сила (у Петлюры до 15 000 в лагерях Польши). Кроме того, их поддерживает Польша, Румыния и даже, кажется, Франция. Главный лейтмотив украинской пропаганды «долой кацапов-большевиков». Недурно зная дела украинские, я почти уверен в том, что такая пропаганда имеет все шансы на успех. Словом, наше главное командование скоро будет поставлено перед необходимостью снова так или иначе определить свое отношение к украинскому вопросу. Первый раз (в Крыму) были изданы, по-моему, весьма удачные приказы{112} относительно добровольческих украинских формирований при нашей армии. (Это было перед началом нашего наступления на Днепр). По-моему, самой удачной мерой в данное время явилось бы образование сейчас же здесь, за границей, кадров украинских частей, которые послужили бы противовесом самостийным формированиям. Нельзя только делать этого в Галлиполи, чтобы не разложить с таким трудом сохраняющиеся существующие части (такой случай был в лагере Микулинцы{113} в частях Бредова, где дело дошло до стрельбы друг в друга). Наш штакор настолько боится украинства, что запретил даже постановку украинских пьес{114}. Может быть, он и прав. Но декларация Главнокомандующего об Украине и соответствующие формирования все-таки, мне кажется, необходимы...
Ехали назад по узкоколейке. Рыбинский научился настолько хорошо управлять вагонеткой, что мы летели без единой остановки со станции «Перевал» до самого почти города. Редкий случай — вагонетка ни разу не сошла с рельс. Левое легкое продолжает болеть. На всякий случай пока не купаюсь. С деньгами обращаюсь как маленький и проел сегодня целую лиру.
11 августа.
Оставалось перевести всего три страницы Пфейфера, но штакор на 5–6 дней отобрал книгу и работа застопорилась. Генерал передал мне программу, выработанную радиоспециалистами. Она, в общем, мало разнится от моей, но больше электротехники и включены незатухающие колебания. Думают пройти ее за 60 часов, но на основании своего небольшого опыта я буду категорически утверждать, что за это время новой программы не одолеть. После лихорадки у меня, помимо упадка сил, и настроение как-то понизилось. Появилась апатия и нежелание что бы то ни было делать. С трудом заставляю себя писать, но хочется все-таки оставить для себя основательную память о Галлиполи.
Восемь вечера. Уже темнеет. Красные лучи заходящего солнца еле касаются башен караван-сарая, где помещается Технический полк. Серые деревянные дома с неопределенного цвета черепичными крышами, груши, персики, акации и какие-то южные деревья вроде наших рябин... Виднеется шпиль греческого суда (там теперь авиация). Грустно на душе, как давно не было грустно.
12 августа.
Что-то неладное со мной делается. Утром встаю с ощущением тяжести во всем теле. Точно меня долго варили и затем вынули из воды. Все время побаливает грудь и спина{115}.
Впрочем, у многих похожее состояние после лихорадки. Я сейчас очень нервно отношусь к мысли о возможности заболеть туберкулезом. Так же его боюсь, как боялся когда-то сыпного тифа. Потом переступил некую черту и уже без всякого следа боязни начал возиться с больными. Вчера вечером пришел «412». Разгрузочная команда выгружает привезенное обмундирование. Вечером состоится погрузка конницы, и второй эшелон уйдет в Салоники. Поразительно сжилась наша маленькая, но дружная теперь армия. Те десять тысяч офицеров, которые прожили в Галлиполи 9 месяцев, чуть ли ни все знают друг друга в лицо. Прежде было как-то все равно, кто и куда уезжает. Сейчас отъезд каждой части все принимают близко к сердцу. Чувствуется огромная внутренняя связь между галлиполийцами. Я лично, в конце концов, совсем одинок. В батарее бываю сравнительно редко. Встречают меня, правда, очень радушно, но как-то ни с кем нет у меня особенно близких отношений. Не осталось в живых никого из тех людей, которых я по-настоящему любил...
Всякий раз, как я бываю в батарее, с удовольствием захожу и в солдатскую палатку. Все злобное и недовольное, все, кто в ноябре-декабре создавали впечатление нового семнадцатого года, все они ушли. Оставшиеся относятся ко мне и ко всем вообще офицерам прекрасно. При наличии относительно очень хорошей дисциплины в Галлиполи, между офицерами и солдатами (не только вольноопределяющимися) постепенно вырабатываются отношения, которые прежде, наверное, назвали бы «революционным духом» и т.д. Нередко можно видеть, как даже к штаб-офицеру подходит простой солдат и очень важно просит прикурить. Никому это теперь не кажется странным, но что сказали бы об этом прежде? Оставаясь все время в армии, трудно судить о медленно совершающихся изменениях, но мне кажется, что все простые солдаты за время гражданской войны и в особенности за галлиполийский период сделались гораздо более культурными. Здесь играет роль и близость с офицерами, и большой процент интеллигентных солдат, которые незаметно влияют на прочих, сами при этом, правда, несколько опрощаясь.