Дневник
Шрифт:
Уже месяц, как Кэто переехала в Москву pour toujours [297] . Я рада этому. Мне было сложно поддерживать с ней прежние отношения. Время мое теперь рассчитано по часам. А кроме того, после смерти Бориса Сергеевича бывать у нее стало скучно и неприятно.
Кэто рассказала мне совсем ненужное: как в санатории, через полтора месяца после смерти мужа, влюбился в нее какой-то моряк – и она в него влюбилась – и они сошлись – и он уже приезжал в Ленинград – и она «безумствовала», дни и ночи пропадая у него в гостинице, и однажды, уходя от него под утро, она была принята за проститутку – ее задержали в гостинице и были с нею грубы – спасла пенсионная книжка, случайно оказавшаяся при ней: «такая-то… вдова военспеца… размер пенсии 525 руб. в месяц…»
297
насовсем (фр.).
Покойного
Женщина хуже мужчины. Женщина – зверь земли.
А.А.Н.
298
Стихотворение «Усадьба» Островская включила в машинописную копию своего дневника из рукописной тетради для записи своих стихотворений (ОР РНБ. Ф. 1448. Ед. хр. 22. Л. 57–58).
(А.А.Н. – Александр Александрович Никифоров, секретарь Гидрологического института. Расстрелян. – Примечание 1946 г.)
22 мая, вторник
Много и, как всегда, с любовью читаю о Павле I (исследование Кобеко «Цесаревич Павел Петрович» [299] ). Если судьбе будет угодно, когда-нибудь напишу о Павле так, как мне хочется, как чувствую его и как знаю.
Перечитывала «Грибоедовскую Москву» Гершензона [300] и целую уйму дурацких романов и рассказов (русских), начиная с 90-х годов до войны 1914 года. Не знаю, зачем, собственно, сознательно убивала время на эту чепуху. Думаю – усталость, усталость от всего. Я устала от масштабов современности – класс, полмира, мир, будущее, план на 5 лет, перспективы на 5 лет – и от такой же литературы. Мне захотелось беллетристического уюта, семьи, зажженной лампы, медленных путешествий, многочасовых и узеньких описаний. Я с удовольствием перечитала ворох глупостей.
299
См.: Кобеко Д. Ф. Цесаревич Павел Петрович (1754–1796): Ист. исследование. СПб., 1882.
300
См.: Гершензон М.О. Грибоедовская Москва. М., 1914.
Сейчас холодно, дождь. Дожди падают каждый день. Но весна нынче ранняя и веселая. Все цветет сразу – яблони, черемуха, сирень, даже рябина. Листья уже большие. Очень тянет за город. А больше всего – в деревню, в старую-старую усадьбу, чтобы утром, проснувшись, увидеть солнечные полосы у постели и, высунув из-под одеяла ногу, попасть в эту солнечную полосу и чтобы ветки сада влезали в открытое окно, неся запахи, влажность, зеленый свет…
Желание это – босая нога на солнце и ветки в открытом окне – так сильно и так остро, что от него временами бывает больно.
Удивительно, как мне все больше и больше хочется тишины, покоя, старинности. Диспансер с Фурштадтской теперь перевели в Мариинскую больницу [301] – и входят в диспансер через маленький отдельный садик, через отдельный тишайший ход с тихой и белой лестницей. Бывая там, я останавливаюсь на площадках лестницы, смотрю в окна на больничные здания и пустые дворы. Лестница пахнет чуть-чуть лекарствами, чистотой и нежилым запахом – так, может быть, пахнут лестницы в монастырях, тихие и безлюдные. И я с улыбкой начинаю думать о монастыре, о провинции.
301
Имеется
Мне, пожалуй, больно от знания и чувствования людей. Я устаю от этого. Нелепо громоздятся передо мною чужие жизни, перепутанные и очень сложные, и я, видя и перепутанность и сложность, вижу одновременно ясность и закономерную простоту таких нагромождений. Это не элементы психологических талантов; это, скорее, la seconde vue [302] и обостренная чувствительность – я мучительно ощущаю скрытые механизмы человеческого поведения, и я знаю – ЗАЧЕМ, пусть даже бессознательно, он это делает – я чувствую ложь и лесть, похоть и подобострастие, самодовольство и угрозу властью, скупость и подлость, преступление и себялюбие.
302
второе зрение (фр.).
За эти годы я сделалась гораздо суше и спокойнее. В спокойствии безотрадность окружающих пейзажей. В сухости – очень внутренней и не ощутимой внешне – единственно возможная реакция на мир и жизнь: я очень много приношу физической помощи – меньше нравственной – добро мне легче, чем зло, – я не знаю ни скупости, ни зависти, но жалость к человеку затухает с каждым днем. А любви к человеку не дано. Во имя чего его нужно любить?
26 мая, суббота
Вчера вечером – Ксения и Бутек. Ксения – первый раз за время моей болезни; ничего об этом не знала, дружба ее милая, но легкомысленная, я ее избаловала своим вниманием. Сидела у меня смущенная, оправдывалась, ругала себя и так далее. Я ее поддразнивала. В действительности же мне все равно.
Бутек зато приезжал очень часто и вчера был горд необычайно, когда я назвала его «верным другом». Притащил мне целый куст белой и лиловой сирени. Теперь у меня полная квартира сирени – и это чудесно.
С деньгами жутко. Никак не могу дополучить 200 рублей за французские статьи для Физико-технического института и 180 рублей для нашего Оргкомитета Балтийской конференции. Басова мудрит, злая, что заболела, а Шитц дурацки начинает мудрить тоже. Готовлю им приятнейшие слова.
У Ксении все по-старому: полуфлирты, кино, театры, новые платья, дача под Сестрорецком, августовская путевка в Хосту, книги и хороший умственный багаж, который зарастает и глохнет.
Позавчера – днем – Киса: очень люблю в ней и воспитанность, светскость, то, что Гермуш называл «милость» от слова «милый». Переменила комнату, очень довольна; муж ее уехал с какой-то экспедицией на Беломорканал. Рассказывала о смерти Евгения Германовича Бюргера: рак пищевода, гортани, дыхательных путей; задето было основание языка и, вероятно, мозжечок, потому что за несколько недель до смерти начал проявлять признаки душевной болезни – заговаривался; часами болтал вздор; живя на Полозовой улице, был уверен, что живет почему-то на Морской, и пытался убегать на Полозову – в купальном халате и ночных туфлях (одежду от него прятали). Его ловили на лестнице, в подъезде; он жаловался, что его утомляют посетители, хотя никто не приходил, – с такими призраками вел долгие громкие беседы, а приходили к нему ТОЛЬКО покойники, которых он вдруг начинал считать живыми. В больнице пробыл меньше суток и умер во сне, счастливый и уверенный, что завтра в горло вставят «трубку» и он будет совсем здоров.
Очень трудно представить себе, что его нет в живых: толстенький, маленький, кругленький, смешной и остроумный, выговаривающий «в» вместо «р» (пвавда, Бювгев, вадость!), влюбленный в Кису, влюбленный в меня, весь в личных неудачах, одинокий, эгоистичный, нелепый; страстная любовь к бегам, к литературе, ресторанам, беседы на психологические темы «с душой навыворот», гурманство, близкое к обжорству, водка, клетчатое пальто, палка с головой моржа, бесконечная папироса, падшие женщины, с которыми были самые дружеские, самые товарищеские отношения; странные браки, странные связи; тяга к остаткам «петербургского света», где его принимали как забавника, как шута, над которым можно было безнаказанно издеваться, но одновременно, в случае надобности, и пользоваться его услугами бесплатного юриста и поверенного. Все, что он говорил, было всегда смешно; все, что он делал, было тоже смешно; даже в момент похорон было смешно от глуповатых и неграмотных речей, и совсем трудно было удержаться от смеха, когда взвизгнула и подала оратору немыслимую реплику какая-то чужая, неизвестная особа из серии кладбищенских старух.