Дневник
Шрифт:
Вероятно, потому, что я только солдат – и ничем другим быть не умею. И когда я стараюсь убедить себя, что я – нечто другое, получается забавная нелепость, гиньольный гротеск.
Солдат, который пишет лирические стихи, любит Равеля и Дебюсси и мечтает о зеленом луче на Цейлоне [312] !
Какой смешной солдат!
Какой глупый солдат!
И если его прогонят сквозь строй – так ему и надо: он это заслужил.
Могла бы теперь с совершенным спокойствием и совершенно безжалостно сжечь и уничтожить все то, что казалось ценнейшим и прекраснейшим: все свои тетради, все записи. Все рассказы, все наброски, все стихи, всю материализацию безумного бегства от себя – в вымысел, в искусство, в сон.
312
Зеленый
Потуги, потуги, стремления, достигания. Во имя чего?
Если бы не мама – радостно учинила бы такое аутодафе. И в радости была бы ненависть к себе.
…Запомнить мудрость одну:
Не идти раньше срока ко дну.
А если срок уже пришел?
Вот тогда это действительно неприятно.
Не любовь управляет миром, а ненависть. А ей ревностно помогает пошлость. Если ненависть свободна от пошлости, она – как любовь.
Не полюбить ли мне ненависть, которая «как любовь»?
Мудреница я. Какая наверченная фантастическая жизнь при всей ее кажущейся статичности! Какая потрясающая разрушительная динамика!
Как жалко, что опаздывает мировая революция! Что веселый огонь Октября медлит пройтись по трупу Европы! Что веселые солдаты Красной гвардии не ночуют в Потсдаме! Что веселые пролетарии Парижа не крошат витрины на Rue de la Paix [313] и не закрывают собора!
Как жалко, что, опаздывая всюду и всегда, я опоздаю и там!
313
Торговая улица Парижа.
Неужели обыватель бессмертен? Неужели, перерождаясь и мимикрируя, он побеждает даже революции?
О, обыватель, заводящий патефоны и детей! О, обыватель, покупающий новое пальто и новую женщину! О, обыватель, молящийся Христу и оплевывающий его на каждом шагу своей жизни! О, обыватель, умрешь ли ты когда-нибудь?
Обыватель с партийным билетом в кармане – какая страшная издевка над революцией!
Я не понимаю, почему его не расстреливают. Ведь он – опаснее контрреволюции, к которой приложимы все оттенки статьи 58-й У.К. Неужели об этом никогда не заговорит Политбюро?
И все-таки:
Если я хороший солдат – я выдержу.
Если я плохой солдат – я не выдержу.
Вопрос, оказывается, очень прост: или – или. И никаких других выходов нет. Или – или.
16 декабря, понедельник
Имела глупость предыдущую запись прочесть маме. Конечно, ничего не поняла (да и кто же может понять?), конечно, расстроилась и огорчилась. Сказала:
– Ты должна просить прощения у Жизни. Она у нас так хороша, а ты еще называешь ее так ужасно!
Каждый раз, когда били наши большие столовые часы, мама укоризненно взглядывала на меня.
– Видишь, часы бьют! – говорила. – Как хорошо! Мы все вместе, у нас благополучно. А ты еще говоришь – «негодяйка»! Сейчас же проси у нее прощения! Жизнь – прекрасна.
Если бы в маме было больше физической молодости, она бы стала парашютисткой, стахановкой, орденоносцем – еще кем-нибудь! Ее все интересует, она на все откликается. Может быть, в первый раз в жизни она теперь живет – после своего прекрасного детства и чудесной прекрасной юности, когда еще была жива бабушка. Если бы условия столкнули ее раньше с подпольной партийной работой или – после революции, в первые годы – с настоящими людьми женского революционного движения, она бы, вероятно, была членом партии, и очень хорошим. Но ведь проснулась и встала мама только после ухода от нас отца в 1925 году. Испуганная грядущим, оскорбленная, замученная, она все-таки сразу же влюбилась в свою свободу и в свободу семьи – и стала веселой и общительной, как теперь, несмотря на очень тяжелые для нас годы большой материальной нужды. Но только в последние годы начала проявляться в ней все больше и больше эта радостная бодрость, этот неунывающий оптимизм, эта жажда внешних впечатлений (улица, газета, радио; люди, конечно, исключены; людей, окружающих меня, она не терпит). Недаром один мой милый приятель, не понимая ее, но поражаясь ей, называл ее:
– Madame la Komsomol!
Бедная мама! Какие в ней вулканы деятельности,
Вчера вечером – неожиданная Марыля с мужем «проездом из Кисловодска в Полярное». Пополнела, хорошо одета, такая же золотистая и жеманная, идеальная фигура Венеры с круглой твердой грудью и соблазнительными бедрами. Муж – настоящий, «законный», венчанный по-церковному (очень забавно: в прошлом году при моем участии состоялся брак у Св. Екатерины при свидетелях-поляках, ее родственниках и членах партии); сын от первого мужа, тоже настоящего, но не венчанного, а загсовского; падчерица 12 лет; сотни родственных связей; в прошлом – серия любовников, известных и не известных мне; в прошлом – анархическая богемность и грубоватое, но неглупое остроумие; в прошлом ссылка в Узбекистан; в настоящем: работа на оборонном строительстве на Севере, контракт на 2 года, перспективы громадных «выходных» средств – никакой анархии, никакой богемности: величавость советско-буржуазной добродетели, стремление к просперити, нужные люди, нужные связи, новая шуба, новые платья. Фамилия мужа – Ноздрачев: он похож на местечкового еврея, скверно говорит по-русски, не интеллигент с видом интеллигента (очки!), до сих пор потрясен образованием жены (университет! профессор Боричевский! и разбирается в винах! и танцует! и всякие стихи! и знакомства в «бывших» кругах!) и истерически боится Советской власти. Кто он – не знаю, по его словам – самый обыкновенный советский гражданин из категории «служащий», путешествующий по всяческим городам и весям и почему-то не оседающий на месте. Что же – вероятно, бывает и такое. Может быть, у него был марксистски невыдержанный папаша? Может быть. Бытовая неуютность такого папаши могла выражаться, по-моему, только в том, что он мог быть владельцем иллюзиона в какой-нибудь Виннице или содержателем публичного дома в прифронтовой полосе в 1914 году. Это все люди темного города.
С Марылей – около двух часов. Скучно так, что даже побледнела. Мама и Эдик не выходят, шипят, никого не хотят видеть: терпеть не могут Марылю. Марыля рассказывает без умолку – имена, имена, имена (какое мне до них дело, я же никого не знаю!) – служба, служебные сплетни; семья – семейные сплетни; друзья – сплетни о друзьях.
Все – чужое. Сижу с ними и мучаюсь.
Quousque tandem [314] .А ведь когда-то она меня забавляла – и с ней было весело – и я печалилась ее печалями и горевала над ее горестями. И удивлялась – как можно так жить? Ведь споткнется, упадет, сгибнет! Ну, что ж – оказывается, все хорошо: спотыкалась и падала часто, но не сгибла – заняла «положение», о котором мечтала всю жизнь («честный муж и честный ребенок»). Впрочем, может быть, и сгибла, родив новую Марылю, которая существует теперь и которую я не знаю.
314
До каких же пор (терпеть что-либо)! (лат.) – начальные слова речи Цицерона против Катилины.
Как хорошо, что она живет в Ленинграде!
Рылеев восклицал:
Ах, где те острова, Где растет трын-трава, Братцы? [315]А я, по-моему, нашла. Если не острова, то волшебную трын-траву, во всяком случае.
И почему мне так трудно верить? Почему я не могу верить – с простотой, с искренностью, с радостью, хотя бы по одному тому, что верить – приятно? Недаром я больше всего завидую тем людям, которые обладают спасительным элементом веры – во что бы то ни стало.
315
Цитируются первые строки агитационной песни К. Рылеева, написанной совместно с А. Бестужевым.