Дневник
Шрифт:
Неотрывно читаю Lenotre’a о людях Французской революции [303] . Совершенно изумительный исследователь. Интересно все-таки, когда и как будут написаны такие же портреты наших революционных деятелей?
Декабрь, 13
Где-то в мире – в неведомом мире – решается теперь моя судьба. Может быть, она уже решена. Может быть, приговор уже подписан. И мне остается только ждать, ждать, ждать – в ужасе, в смятении, в тоске, потому что нестерпимая радость, идущая ко мне, принесет и нестерпимую боль. На новом крестном пути, по которому мне суждено пройти еще раз, уже зажигаются огни. Меня кто-то ждет. Должна наступить математическая катастрофа: безмерно далекие друг от друга параллельные линии, не знающие даже о своем существовании, приближаются к точке пересечения. И может быть, в моем теперешнем уравнении, благословляемом мною шестой год, постоянные станут переменными – и кривая даст другой пик.
303
См.: Len^otre G. Paris r'evolutionnaire. P., 1896.
Много
1935 год
Январь, 19-го
Очень возможно, что дневник у меня существует только для того, чтобы заносить в него смертные случаи.
304
Молчи (фр.).
Сегодня около 8 часов вечера пришла сестра Анты, Леля Розен. Она у меня бывает иногда, и приход ее всегда связан с чем-то значительным и неприятным. Идя к ней по коридору, на минутку подумала об Анте, о ее вероятной болезни. Но Леля сказала другое.
13-го числа в городе Петропавловске (Казахстан) умер профессор Александр Александрович Миллер [305] . Причины телеграф напутал: удар, что-то мозговое. Поразило это меня и огорчило несказанно. С Александром Александровичем у меня была изысканная дружба (в Ленинграде) и изысканная переписка (после его ссылки). Умственный уровень его был высок и прекрасен; остроумие сложно и тонко; восприятие и знание искусства изящно, вычурно и глубоко. Он был одним из моих лучших собеседников, трудным и капризно-разборчивым собеседником, с которым нужно было быть всегда подтянутой, искристой и безупречной во всех отношениях: от туалета до остроты, от улыбки и жеста до манеры повествования, от поворота головы до поворота мысли. Общение с ним всегда шло под высоким вольтажом: ценя во мне объективно человека, женщину и «светскую даму», он много и привычно требовал от меня – и я много и щедро отдавала ему, тщательно выдерживая полюбившийся ему стиль и каждый раз давая все новые и новые краски тому образу, который он видел во мне. Возможно, это было взаимное творчество, приятное для него (прошлое, воспоминания, Париж, женщина французского beau monde [306] , женщина музыки и искусства) и не особенно трудное для меня (тоже воспоминания, тоже прошлое, в котором жил элемент абортированного будущего, книги, старинность, романтика ожившего портрета, французская кровь).
305
А.А. Миллер в Казахстане в ссылке работал в одном из среднеазиатских музеев. Затем был вновь арестован. Умер 12 января 1935 г. в Карагандинском ИТЛ (см.: Люди и судьбы: Библиографический словарь востоковедов – жертв политического террора в советский период (1917–1941). СПб., 2003. С. 268).
306
высшего света (фр.).
За последние же месяцы – после ссылки и начала переписки – он мне стал очень близким и бесконечно милым.
Мне его мучительно жаль. Мне жаль себя, что я больше никогда его не увижу. Этот человек требовал от меня (бессознательно) всегда прямого и гордого стержня. Он допускал, что я могу быть печальной, но не представлял меня растерянной или обозленной. Может быть, он был одним из моих экзаменаторов.
Анта – в Хибинах, ученый секретарь Кольской базы Академии наук [307] . В Ленинграде – комната на Большом проспекте [308] , куда ее переселили из Музейного Дома после приговора над мужем.
307
Оранжиреева уехала в Хибины осенью 1934 г. С 1 октября 1934 по 10 ноября 1936 г. она исполняла обязанности ученого секретаря Кольской базы АН СССР.
308
Адрес А.М. Оранжиреевой: Петроградская сторона, Большой пр., д. 72, кв. 15.
Дом на Инженерной кончился.
Анта уже давно отошла от Александра Александровича. Иногда она даже тяготилась им. Будучи абсолютно здоровым человеком, от физической стороны брака он ушел давно – после аборта Анты от другого. Будучи больным человеком, Анта хотела и искала в жизни физических радостей. В прошлом и в настоящем возникали мужские образы. Один из них – Полонский – стимулировал ее отъезд в Хибины: бегство от страсти. Какая тяжелая карма: первый муж расстрелян [309] , второй умер в ссылке.
309
Имеется в виду Н.Д. Оранжиреев. Он служил инженером на Николаевской железной дороге. Публиковал статьи в сборниках материалов по эксплуатации дороги, издал книгу «Попикетный ремонт пути, его применение и значение для путевого хозяйства» (М., 1916). Выпустил также сборник стихов «Баллады на темы жизни. Вып. 1 (пока единственный). 1. Итальянец. Что мужику здорово – барину смерть. Баллада инженерная. 2. Три чина. Ближний люби ближнего – сам не лучше его. Баллада великосветская» (Новгород, 1916), книгу «Преступление и наказание в математической зависимости» (М., 1916), где предложил математические эквиваленты преступной деятельности, вычислил коэффициенты зависимости наказаний от тех или иных преступлений, дал, по его мнению, математически обоснованную таблицу наказаний. Три экземпляра этой книги автор послал Николаю II (РГИА. Ф. 472. Оп. 50. Ед. хр. 1668). После революции служил контролером Контроля по строительным операциям Общества Московско-Виндаво-Рыбинской железной дороги. В 1919 г. поступил в Петроградский университет
Коллегия ОГПУ от 22 июня 1925 г. вынесла приговор – расстрел. 2 июля 1925 г. приговор был приведен в исполнение (см.: Телетова Н.К. «Дело лицеистов» // Звезда. 1998. № 6. С. 130–131).
17 февраля, воскресенье
Больна. Больна. Все время больна. Сначала – невралгия височного нерва. Теперь боли в бедре. Диспансер. Костное отделение. Периостит тазобедренного сустава.
Устала так, что все хочется послать к черту.
Хоть бы умереть талантливо, что ли.
Ведь жить-то талантливо не умею.
Холодно. Синие вечера. Одиночество. Люди. Встречи. Денег нет. Но ничего. Как-нибудь… Ничего.
28. II. – 19.III. 1935
Эти дни – снова тюрьма: ДПЗ, одиночная камера № 130 – без передач, без книг, без прогулок. Мучительная бессонница. Бессмысленные разговоры со следователем. Во мне только возмущение, еще более злое от того, что бессильное. Единственное развлечение – ежедневное посещение амбулатории, где синий свет для бедра, где веронал и валерьянка, где большая никелированная крышка от какого-то ящика для инструментария: крышка – зеркало. Единственная литература – одна крохотная открыточка от мамы и надписи на спичечных и папиросных коробках. Ничего не ела: хлеб и кипяток. Лежала, фантазировала, вспоминала, пела, декламировала стихи, свои и чужие. Днем – до обеда – спала с чудесными обрывистыми снами. Потом гуляла по камере, глядела в окно, на три четверти закрытое снаружи железной коробкой: полоска неба, крыша, высокая труба, из которой однажды долго шел страшный черный дым. Упоенно развлекалась этим дымом, ставшим для меня внешним событием огромной важности. На край железной коробки прилетали голуби – вопреки запретам, кормила их хлебом. Через каждые 10 минут шуршал глазок: дежурная надзирательница интересовалась моим недоуменным бездельем, в котором не было даже оправдания лени. Несколько дней и ночей где-то в нижних камерах жутко выла, кричала и плакала какая-то женщина. Может быть, сумасшедшая. При особенно раздирающих криках некоторые камеры начинали робко волноваться: кто-то звонил, кто-то стыдливо стучал в деревянное окошечко двери. За стеной налево – истерические, быстрые шаги на французских каблуках. О книгах не могла даже думать. Холодно и спокойно соображала, как это людям удается кончать жизнь самоубийством в таких условиях одиночной камеры. Сложно и трудно. О доме тоже старалась не думать – немыслимо было ощутить полное и драматическое одиночество мамы: дочь в тюрьме, сын в тюрьме, друзей нет. Знала, что Эдик в этом же здании, что, вероятно, условия заключения те же. От отчаяния и ужаса за него переходила к ледяной уверенности: все будет хорошо, не может быть иначе, не смеет быть.
Бывали часы мертвящей скуки; бывали часы умной и недоброй жестокости; бывали часы мучительных воображаемых разговоров. Но ни разу не было часов страха, унынья, слез и безнадежности. Была воля к жизни и победе. Если бы Эдика не было в тюрьме, может быть, этой воли было бы меньше.
В последние дни – ночью – галлюцинации слуха: симфоническая музыка. Слушала восторженно.
Нестерпимо ожидание свободы, которое не приходит по неизвестным заключенному причинам. Следователь сказал однажды, что свобода будет завтра, послезавтра. Сказал очень спокойно, очень деловито и просто, не обманывая и дразня. И я приняла это так же – и деловито и просто (главным образом деловито). А потом прошло десять дней, в течение которых свободы не было. Свободы обещанной и принятой деловито и просто. В эти дни случались тяжелые часы. Для того чтобы не упасть, думала о Петропавловской крепости, о Шлиссельбурге, о декабристах, народовольцах, о всех российских революционерах, никогда не проходивших мимо тюрьмы. Думала и о том, что во всем мире есть тюрьмы – и всюду есть арестованные и отбывающие – и что сейчас между мною и негром в Канзасе, между мною и обитателями парижской Сантэ [310] – нити, паутинки-волоконца, из которых ткутся ковры человеческих жизней.
310
Парижская тюрьма.
13 декабря, четверг
Моя Госпожа Жизнь – не царица, не зверь, не святая и не чудовище. Это просто веселая негодяйка и отъявленная мошенница. Ее специальность – мелкие кражи, крупные подлоги и большие преступления. Последние останутся нераскрытыми – и я сделаю вид, что их не замечаю (а если и замечаю, то, во всяком случае, не знаю, что они называются так страшно). Моя Госпожа Жизнь с удовольствием таскает меня по Театрам Ужасов и любого Шекспира окунает в мерзости гротеска и буффонады. Может быть, все это так и нужно.
Мне не хочется даже знать.
Никогда еще не было такого острого желания сделать прощальный реверанс моей Госпоже Жизни и настойчиво постучать в другие двери, за которыми живет Великое Ничего.
А ведь, собственно говоря, ничего не случилось дурного: все так хорошо, как давно не было. Я хорошо зарабатываю. Я одеваюсь. Я слежу за прической, маникюром и духами. Я читаю интересные книги. По радио я слушаю Бандровскую и божественную Нинон Валлен. Управдомы выехали, и вместо них живет милый еврейский юноша с собственным телефоном. Эдик здоров. Мама тоже. Отец тоже (не пишу ему, ничего не посылаю – я боюсь: за него взыскивается с брата, а не с меня. И я – не смею). Все очень хорошо… tout est biеn – tout est tr`es bien [311] . Но… Иногда мне хочется выть – безотрадно, долго, жалобно и безнадежно.
311
все хорошо – все очень хорошо (фр.).