Дневники 1926-1927
Шрифт:
Так, значит, разум это только средство расширять кругозор и лететь по большому кругу, это требование вынести любовь туда и включить в свой же человеческий круг нового мира… Не разум главное отличие человека от остального мира, но vita, сама жизнь.
Сегодня выгон скота в поле. Сильно разыгрался горячий ветер с юга, сушитель земли. Березовые почки раскрываются. На тихих лесных водах начали кататься наездники.
Наука, — я понимаю науку в отношении к жизни против художества, вроде того как законный брак и свободные отношения. Ведь как делают ученые, раз получив от жизни какое-нибудь сильное впечатление, они остаются с ним навсегда и тащат сюда, как ломовые кони, возы чужих мыслей, впихивая таким образом свою находку в общее дело познания мира. Художник, напротив, никогда не вступает с жизнью в
Иванов-Разумник пишет, что взялся корректировать бухгалтерские книжки по 2 р. за лист. Вот они общественники! вот честный конец революционера из партии левых эсеров, другие, сам он пишет, стали плутами.
Невозможно строить жизнь, уповая только на мировую войну и революцию, мало-помалу каждому начинает хотеться жить своим домом.
На тяге я выбрал хорошую лесную поляну, направо от меня в болотной воде у ручья была лента берез, через которые просвечивал бор, налево поднимался суходол, покрытый мелятником, из переузины болотного, довольно высокого леса и суходола можно было ждать вальдшнепа. Я стал тут и огляделся. На поляне моей были разбросаны кусты можжевельника, среди них поднималась очень высокая ель, на верхушке ее, на этом пальце, указующем вверх, сидел певчий дрозд и, посвистывая время от времени в свою флейту, управлял зарей…
Пело все: вода, и лягушки, и бекасы, кукушка, не было мгновенья тишины и паузы в этом концерте, но без человека, одному, совсем одному с собой особенно и хорошо, и страшно как бы наступающего своего безумия. Моя очеловеченная Кэтт, вероятно, тоже была, как я, долго, как очарованная, мерила силы своей личности, стояла, вслушивалась в лесной концерт, и вдруг начала тихонечко скулить, и когда я наклонился и погладил ее, она вдруг бросилась мне на грудь и стала глубоко глядеть мне в глаза, прося меня не оставлять ее одну с собой. В это время певчий дрозд, управляющий зарей, вдруг отчетливо высвистел членораздельное слово: люби-и, люби-и! Я думал, ослышался я или вообразил, но он повторял слово отчетливо, и другой такой же певчий дрозд, управляющим дальше, другим музыкальным участком, вероятно, наученный старшим, высвистел то же самое: люби-и, люби-и! Я больше не сомневался, этот дрозд был в клетке у людей и наученный там людьми перенес это в лес. Почему так не может быть? ведь певчие дрозды искуснейшие подражатели.
4 Мая.С утра ветер подул с севера, стало свежевато, небо закрылось, пошел дождь, и с небольшими перерывами шел весь день. Лед пригнал к нам, и лед лучше всяких милиционеров прекратил запрещенный щучий бой.
Ночью гудел дождь.
5 Мая.В 6 утра все густо покрыто снегом на земле, бело, как зимой, деревья осыпаны, метель с северной стороны продолжается.
Я смотрел в бинокль на нее и радовался, что мой шест, приготовленный для себя, поможет и девушке перейти на ту сторону. Верно, и она очень обрадовалась, увидев мой шест, левой рукой она подобрала свою юбку, правой поставила шест в середину гремящего потока и так перешла. Я думал, она вернет с благодарностью шест на другой берег, но это, верно, была очень хозяйственная и предусмотрительная девушка: она не только не вернула, а даже спрятала в кусту шест и засыпала листвой, ей, очевидно, это нужно было для обратного перехода. А кто-то следил за ней из другого куста. Я вижу как, проводив девушку, Сатир вытаскивает шест из-под листвы, переносит в свой куст, садится на пень, дожидается. Это интересно. Я тоже сажусь на камень, курю, и вот мне опять все видно в бинокль: девушка возвращается. Вот она мечется из куста в куст, вот встречаются. Он хохочет, она сердится. Потом переменяется: он печален, она смеется. Они христосуются. Сели на берег, свесив ноги к шумящему потоку. Потом вот он вынимает свой спрятанный шест и помогает девушке перейти на ту сторону.
Снег
После заката ветер стих. Заря была желтая, строгая. Все-таки пел соловей и хорошо токовал тетерев. Соловьиная, прекрасная песня меня волнует меньше, чем бормотание тетерева, потому что этот звук соединяется у меня со всем утренним концертом лесных болот, как все равно и храп вальдшнепа прекрасен, потому что он отвечает какой-то прекрасной жизни. Да, в музыкальных залах необходимы ласкающие звуки инструментов, а жизнь лесов дает свои концерты, едва ли, кто понимает, менее прекрасные, иногда храпом, и стоном, и кваканьем, и шорохом…
Был инструктор физкультуры на фабриках, рассказывал, как изуродованы фабрикой рабочие. Такая открывается безнадежная картина.
6 Мая. Егорий.Утро чистое. На восходе мороз. Холодно. Ветер начинает подаваться к востоку.
Эта пережимка весны кончится скоро, и тогда сразу все пойдет: 10-го, в свой срок пойдет комар. Если успею сегодня кончить рассказ, завтра еду в Хмельники захватить последнюю неделю хорошей весны перед вылетом комаров.
Взять с собой: 1) матрас, наволочку, 2) примус, 3) пирамидон, 4) нож Павла, 5) папиросы, 6) «Помор» и бумаги, 7) сетку, 8) пузырек с чернилами и ручки, 9) карандаш, 10) валенки, 11) куртку ватную и пальто, 12) письмо Разумнику, 13) книгу Горького.
Неожиданная неприятность с музеем {25} до того взволновала, что рассказ писать не мог и, чтобы отделаться от крайне неприятного чувства к заведующему, решил повести кампанию против тетерева в Егельских кустах загадом: убью петуха, значит, буду победителем в обстоятельствах.
Вечером я затих в Егельских кустах, ровно в 8 ч. чуфыкнул в болоте петух. Пока я полз к нему, настолько стемнело, что я не мог соразмерить расстояние от птицы и, загадав наверное убить, не стал стрелять. Дома я не ложился спать, читал Горького о Блоке. В 2 утра прокрался на болото: петух затоковал на том же самом месте, я думаю, он тут же и ночевал, да это вопрос для разрешения: остается ли тетерев на том же самом месте вечерней зари и до утренней или прилетает. Я опять не мог даже на свету через кусты соразмерить расстояние и от стрельбы воздержался.
Утро было с морозом, ветреное. Петух токовал тихо, потом перестал, полежал лепешкой и улетел. Расстояние оказалось 60 шагов, значит, удача на 80 % и хорошо, что я воздержался. Вскоре после восхода ветер стал меняться на восточный. Первый раз в жизни во время тока думал о книжном, о Горьком и Блоке.
Горький часто изображает себя заступником какого-то «разума», но какого — трудно понять: есть разум европейского позитивиста, при убеждении Заката Европы {26} , едва ли он в него верит, есть разум американского прагматиста — едва ли это разум Горького, и, во всяком случае, это не «разум» русского интеллигента, политического сектанта. Я себе так представляю тот разум, который готов и я отстаивать вместе с Горьким: это момент ясности в человеке, наступающий иногда после борьбы разных противоречивых чувств, сопровождающийся способностью мерить и ставить вещи на соответствующее место. Этот момент творческой формации обусловлен, однако, большой мучительной предшествующей борьбой чувств и без этого предшествующего процесса является совершенно другим, малым разумом, которым пользуются в общежитии как чем-то готовым. Вот против этого малого обезьяннего разума и протестовали русские люди большого разума, Толстой, Блок и другие. Разум русского политического сектанта (интеллигента) не тот малый разум и не тот большой, это особое болезненное состояние, в котором интеллигент является паразитом творческого процесса, и личность разрушается или в пассивном анализе (меньшевики), или в скором действии по схеме, созданной этим «разумом» (большевики).
Еще я думал об этом случае с проституткой, уснувшей на коленях Блока, и что Блок, не воспользовавшись ею, одарил ее богато и как будто обидел. Почему Горький находит в себе сочувствие этой жалкой болезненной картине: ведь это был не «брат» и не сестра (все-таки ведь она сидела у него на коленях, и это было утомленному Блоку приятно, и вообще это явление совсем другого порядка, чем, например, отгрызть зубами пуповину у рождающей женщины). Я думаю, это просто одна из форм утонченного онанизма.