Дневники Льва Толстого
Шрифт:
Общаясь с человеком, заботься не столько о том, чтобы он признал в тебе любовное к нему отношение, сколько о том, чувствуешь ли ты сам к нему истинную любовь (22.5.1910 // <там же>).
Так? Спасенный и спасающий спасен будет? Мы слышим визгливую ноту самоправедности самодельного Ноя, который только увереннее и спокойнее от того что все, действительно, без исключения тонут, как и должно быть. Ной всё сделал правильно и был отделен ковчегом от неправедного соседа. Сосед деликатно не просился к нему в ковчег.
Другое положение Толстого рядом с безумным гибнущим миром, он подступает до тела, и в ковчег не просится, и не отпускает.
Дома толпа праздная, жрущая и притворяющаяся. И все хорошие люди. И всем мучительно. Как
Среди чувства своей собственной мерзости, школы смирения приходит удивление совершенно странное, небывалое:
26 мая [1910] пропустил. Нынче 27 Мая. Вчера рано встал. Помню, что дурно вел себя с просителями. Довольно много работал над книжками. Сделал пять окончательных и две дальнейшие. […] Рано утром, нет, ночью вчера проснулся и записал очень сильное и новое чувство:
1) В первый раз живо почувствовал случайность всего этого мира. Зачем я, такой ясный, простой, разумный, добрый, живу в этом запутанном, сложном, безумном, злом мире? Зачем? (<там же>)
Здесь уже биология, звериный инстинкт чистой норы посреди поганого окружения. Согласитесь, что качели самоощущения набирают слишком большой размах. Что может сделать, неожиданно как поступить этот человек. Софья Андреевна, которой всё-таки не 82, только середина седьмого десятка, приходит в беспокойство, говорит о старческом помешательстве. Почему она не может быть права. Мы же читали записи о том, что забыл, кто он, что пишет. Возраст. — С другой стороны, сам Толстой, мы сказали, своей старческой слабости не боится. Как болезни, смерти.
Теперь подберемся к самому главному. Амнезии, пусть и потери сознания, Толстому не страшно. Это его частная история, он думает о пороке помешавшегося человечества.
19 июня [1910]. Долго спал и возбужден. Придумал важное изменение в предисловии и кончил письмо в Славянский съезд. Теперь 2-й час. Записать:
1) Ужасно не единичное, бессвязное, личное, глупое безумие, а безумие общее, организованное, общественное, умное безумие нашего мира (<там же>).
Это стоит запомнить. Неосторожно тут можно услышать только разницу двух миров, теплого домашнего, где и слабоумие мило, и взбесившейся цивилизации. И конечно сбившийся с толку мир давит, но он же и собирает, бодрит, дает силы для проповеди, велит собраться в еще большей дисциплине. Дает чувство делаемого дела, потом трудовой усталости, вместе со всем работящим народом, в отличие от праздных.
Нынче 1 сентября [1910]. Вчера не записал. Утром ходил, как всегда, кое-что путное думал и записал. Письма мало интересные. Потом поехали к Матвеевым. Очень сильное впечатление контраста достойных уважения, сильных, разумных, трудящихся людей, находящихся в полной власти людей праздных, развращенных, стоящих на самой низкой степени развития — почти животных. Устал от них. Они все на границе безумия. […]
Немножко поработал. Написал после обеда письма Соне и Бирюкову. Приехали Мамонтовы. Еще более резко безумие богатых. А я играл с ними в карты до 11 часов, и стыдно. Хочу перестать играть во всякие игры. Ложусь усталый (<там же>).
Присутствие громадной сбившейся машины царизма строжит. Не сбивает с толку, не доводит до раздражения, возмущения, оскорбленности. «Устал от них». Своя порочность тоже приструнивает, мобилизует. Не палки под колеса. Велит работать, дает тему. Уж если что мешает, так уже слабость.
Хотел взяться за «О безумии», но не был в силах. Сейчас надо записать из книжки:
1) Мы живем безумной жизнью, знаем в глубине души, что живем безумно, но продолжаем по привычке, по инерции жить ею, или не хотим, или не можем, или то и другое, изменить ее (16.7.1910 // <там же>).
Всеобщее безумие близко к грустно-забавному, дает далекий отрешенный взгляд:
Вместо того, чтобы учиться жить любовной жизнью, люди учатся летать. Летают очень скверно, но перестают учиться жизни любовной, только бы выучиться кое-как летать. Это всё равно, как если бы птицы перестали летать и учились бы бегать или строить велосипеды и ездить на них (15.8.1910 // <там же>).
Так же, между прочим, подстегивает, не дает заснуть знание своей порочности, которая во всяком случае не хуже чем порочность мира. От наплыва сладкой жалости к себе, типа прочитанной или:
Какая странность: я себя люблю, а меня никто не любит (15.8.1910 // <там же>).
Толстой легко отделывается в другой день от прилива непривычной нежности к себе.
[…] Освободился от чувства оскорбления и недоброжелательства к Льву [21.7.: «Всё так же слаб и то же недоброе чувство к Льву»], и 2-е, главное, от жалости к себе. Мне надо только благодарить Бога за мягкость наказания, которое я несу за все грехи моей молодости и главный грех, половой нечистоты при брачном соединении с чистой девушкой. Поделом тебе, пакостный развратник. Можно только быть благодарным за мягкость наказания. И как много легче нести наказание, когда знаешь за что. Не чувствуешь тяготы (16.7. 1910 // <там же>).
Редко встречал человека, более меня одаренного всеми пороками: сластолюбием, корыстолюбием, злостью, тщеславием и, главное, себялюбием (7.8.1910 // <там же>).
Одаренного? Редактор исправил бы? Слово точное: и пороки этому человеку дар.
Благодарю Бога за то, что я знаю это, видел и вижу в себе всю эту мерзость и всё-таки борюсь с нею. Этим и объясняется успех моих писаний (там же, продолжение).
Т. е. и пороками в том числе. Так Гоголь как тайное богатство выносил свои пороки в художественное.
В «пакостном развратнике» слышится взвинченность последних месяцев. Обстоятельства с этим наказанием за грехи молодости становятся слишком жгучими, свое состояние слишком малоуправляемым, инстинкт велит брать такую сильную плеть, так себя подхлестывать. Как Софья Андреевна естественно после почти полувека жизни вместе подозревает что-то и без всяких даже сведений, и смешно от нее скрывать, от женской интуиции близкого человека, как 22.7.1910, — скорее этот отъезд с юристами в деревню Грумонт за три километра от Ясной Поляны был прямо демонстрацией, жестом сделать завещание более явным (завещание права печатать Татьяне и Александре с условием, что после его смерти они передадут народу). И это, втайне совершенное, смешно сказать, чтобы скрыть от СА [131] , на самом деле вызывающее — это собственно было уже уходом, важнее ухода. Как аукнется, так откликнется. На сокрытие началась тотальная слежка, на взаимные подозрения — растущая уверенность в ненормальности.
131
<Здесь и далее СА — Софья Андреевна Толстая>.
Жизни не стало, и сначала об этом, а потом о настоящей причине этого. И вспоминаются отношения Пушкина с женой перед его дуэлью, но тут особая тема.
Вчера вечером она не отходила от меня и Черткова, чтобы не дать нам возможности говорить только вдвоем. Нынче опять то же. Но я встал и спросил его: согласен ли он с тем, что я написал ему? Она услыхала и спрашивала: о чем я говорил. Я сказал, что не хочу отвечать. И она ушла взволнованная и раздраженная. Я ничего не могу. Мне самому невыносимо тяжело. Ничего не делаю. Письма ничтожные, и читаю всякие пустяки. Ложусь спать и нездоровым, и беспокойным (24.7.1910).
25. Соня всю ночь не спала. Решила уехать и уехала в Тулу, там свиделась с Андреем и вернулась совсем хорошая, но страшно измученная. {Сюда тема вожжей. Плоть бесится, успокаивается от боли и усталости, и Толстой в этом отношении был намного благополучнее. Но это побочное, неважное. Суть была в другом.} Я всё нездоров, но несколько лучше. Ничего не работал и не пытался. Говорил с Львом. Тщетно (<там же>).