Дни
Шрифт:
Алексей и бровью не повел.
— Во-первых, не из-за меня, а из-за всего. Во-вторых, это с ней не впервые, — сказал он наконец.
— Ты не говорил об этом, — сказал я.
— Не всё всё же можно сказать, — суховато отвечал Алексей.
— Уж больно вы… жестокий какой-то, — сказала Люся, и в ее глазах невольно блеснула извечная ненависть женщины к насильнику мужику.
— Эта баба цианистый калий может пить как чай, — так же сухо отвечал Алексей. — А я? Я просто волевой тип: как и она.
— Не знаю уж какой, но тип, — как-то мстительно сказала Люся первое попавшееся и отстала.
Мы спустились в поселок и пошли по домам.
Обоим нам было грустно, хотя и по-разному; ему, видимо, острее; мне — и глуше — и безнадежней; мы шли, посвистывая, — каждый свое — и вот:
— Покеда.
— Пока; пока.
Я дал себе слово — завтра пойти ловить рыбу.
«Вот что, Алеша. Ты, я вижу, любишь эпистолярный жанр. Вернее, ты не столько сам его любишь, сколько любишь обсуждать его со своими приятелями и подругами, в том числе не слишком скромными. Так было, так, видно, и будет. Можешь обсудить и это обращение к тебе. Даже и желательно, чтоб обсудил, тут нет никаких секретов. Уж извини, что пишу не как Люсе, а скорее в твоем же тоне… Я вижу, вы все гадаете, кто я такая. Просто ли я б…, или умная
Конечно, если бы совсем никак ко мне относился, ты уж давно бы «плюнул». Но тут и то — и это.
Повторяю, я не боюсь огласки. Сама разрешаю: можешь не строить секрета из этого моего послания. Никаких тут секретов нет. Даже наоборот: покажи своему… писателю. Пусть подумает. Он привык… над чужими письмами. Видно, не в первый и не в последний раз. Много ему еще предстоит прочесть. Сам-то он, видно, сварить не может. Бывают люди, которые живут и берут на себя, а бывают, что вечно читают чужие и дневники и письма. И осваивают материал. Но пусть, я ничего не имею против. Против него. Пусть мой ребёнок умер…
Пить я буду и курить буду. «Сильных средств» принимать не буду, ибо это заведомое поражение, а я уж и так близка к нему. Буду любить тех, кто нуждается в моей ласке и помощи. Буду, пока я красива, глумиться над самодовольным, самоуверенным ловким «миром», который вы создали. Ты не ловок, но и ты… А впрочем, может, то я со зла. Уж больно меня взбесили… все эти… толки вокруг моей персоны. Ладно, как ты говоришь. Всего тебе доброго. И подумайте сами над своей жизнью. Не вам меня учить, Алексей, передай своим… этим.
Не хотела бы кончать на злой ноте. Ты же знаешь, как я к тебе… Вот сижу и думаю: зачеркнуть, что ли, последнюю фразу? Это начало фразы? Да ведь все равно прочитаешь. И ни о чем она и не говорит, эта фраза. Ты-то как раз не знаешь и не поймешь. Вот опять… Ну ладно же. Тут и я хитрю? Мол, «знаю, что не поймешь» — а сама надеюсь? Да не надеюсь. На это моей натуры хватит. Да и ума.
Хитрю я. Понимать-то ты понимаешь. Да что толку, Алеша.
Ладно, всего тебе.
Ирина».
Я пришел на «пруд»; я не ловил на море.
Море истинно торжественно; оно не вселяет успокоения.
«Пруд» — было в самый раз; это и не пруд — это старица не старица, лиман не лиман — цепь болот, соединенных протоками и дико взятых огромными камышами; здесь рядом — глухо закинутая стройка, карьер, рядом — полусломанная, глухая (же) водонапорная башня, там — пустые и оголтелые, выморочные холмы, там — овраг, там — полынь и шары колючек; и посреди всего — неожиданная и блекло-желтая, хранимая камышами вода — вода, которая, среди грязи, мути и запустения, таит в себе странное золото — розово-золотое, чистое золото — странных карасей, которых никто не видел ни в каком ином месте. Есть и обычные — серые или чаще буро-золотые; есть и пескари, которые тут странным образом берут на хлеб, чего за ними нигде не водится; но самое странное — эти — эти.
Я подошел к берегу; была не первая заря, но и не поздно; тихо и сладостно я разматывал и налаживал снасть, я вынул из нейлонового (и тут не без нейлона) пакета хлеб, чуть смоченный постным маслом; а в пакет я напихал этой яркой болотной травы (хотя суеверно подумал, что не надо б заранее!), слегка порезав ею руки меж пальцами; я подступил к воде.
Лягушки, как говорится, как по команде попрыгали и вскоре всплыли, выставив над водою двойные покатые бугры глаз; одна из них прицелилась на мой — уж опрокинутый — поплавок и смешно атаковала его, суетно озаботясь при виде неудачи; вода неизбывно казалась глубокой — казалась бездонной и вечной и тайной стихией, хотя тут мелко; блаженное чувство затерянности, уюта в мире постепенно полнило мою душу; карась не берет слишком сразу — именно тут-то нужно то пресловутое терпение, которое, в сущности, не так уж часто и нужно-то рыболову — нужны другие качества; постепенно весь мир лимана, болота, старицы — мир, потревоженный моим потусторонним вторжением, — приходил в свое обычное состояние; что замутилось, то ныне отстаивалось; вода в стакане отстаивалась как бы; вылезли на серо-глинистый, скользкий берег или нахальней всплыли лягушки — видны эти перепончатые длинные ноги — совершенные плавательные рычаги; они, «лягухи», разного цвета — есть ядовито-зеленые, есть темнее, серее, бурее; эта кожа «пупырьями». Летают разнокалиберные «вертолеты»-стрекозы — двойное слюдяное серебрение, прозрачно-радужное, золотое мелькание крыльев; садятся на удильник, на поплавок. В двух шагах, в камышах, завозилась и задавленно закрякала утка — давно она тут живет; и всякий раз затихает при твоем появлении, а после обнаруживает признаки жизни. Юрко и тихо мелькают рядом по тростникам, по мощным листьям и стеблям, качая их, шурша тихо, какие-то серо-бурые сытые кулики и иные тихие птицы; идут пузыри со дна — ракушка оживает, живет; а вон этот водомер огромными скачками пошел по воде — ноги длинные в разные стороны; улитка притаилась во влажной тени — и высунула из катушки нежное буровато-серое тело и мягкие даже и на вид, белесые антенны-рога.
Вода стоячая, но это лишь кажется, что она стоячая; неведомые течения и зыби колеблют ее; поплавок тихо плыл туда — вот поплыл сюда; некая тростинка, былинка плавает — важное препятствие на его пути; он вступает с ней в тихое, плавное, слепое единоборство; тихо крутятся — он, она; а вон и жук некий — как семечко или кусок угля; но вот влез (иначе не скажешь!) — влез ветер — и как бы со стороны, как бы от нового и слепого вторжения со стороны и неба, и синей и черной тучи, и дальней зимы и осени, и вечной стихии, и простора (вон он! во все концы!), и солнца высокого, — как бы со стороны и сверху пришли решение и движение, и порыв во все это тихое равновесие; тревожно, тихо-шумно ответили камыши — показали бледные изнанки своих могучих листьев, в этих их сочных и мощных сочленениях со стволами; пошла реальная, внешняя зыбь по этой воде — нарушила зыбь и тайную и неявную; крутнулась эта тростина в своей тиши — и освободила мой поплавок; он закивал, закачался ветру; тревога и явная тайна, пустыня возникли в мире; и лишь в глубине, в глубине там, у камышей, и черно и тихо… и зерна плавают — не колышутся. Плавают и пыльца, и лепестки, и сор от чего-то — да мало ли; и все замерло в черноте.
Утих ветер — снова… все тихо.
Сижу я… часы идут.
Я возвращаюсь; улов невелик.
Я иду по пыльным улицам этого поселка.
Постепенно все людское, дневное охватывает меня.
У входа в парк стоит Людмила в своих, уже «пресловутых», джинсах, — стоит — Ирина (я тотчас же узнаю ее!), — стоит Алексей; Людмила, Ирина что-то незначаще обсуждают между собой — солнце сияет полно и пресно — Алексей как бы ворчливо щурится на что-то в сторону — щурится, как бы ожидая конца или перерыва их бескрайнего разговора — и разрешения уйти, удалиться; Ирина — с роскошным бюстом и всей поджарой и одновременно полной фигурой — в белой кофте, в цветастой юбке — время от времени стояче взглядывает на Алексея… но тут же отводит глаза, как только он начинает медленно обращать — возвращать на нее свой тяжелый, свой ворчливый и утомленно-полдневный взор.
Пыль… солнце.
Тяжелая и дневная листва.
Я иду — мы киваем.
— Поймал? — нарочито-лениво спрашивает знакомец.
— Поймал… немного, — отвечаю я Алексею.
Мы с Ириной киваем друг другу косвенно.
Вечная женственность, прости нас.
Я — далее, они тоже двинулись, всей компанией — впрочем, лениво — все «не спеша». Мы расходимся.
3. ЭПИЛОГ. ЧУДО
Другая Маша.
Классик